никаких подозрений и не питал. А что где-нибудь угонят скот или уведут людей в плен, так эту добрую привычку и теперь сохраняют наши соседи – Казах, Борчалу. И сейчас они убивают, грабят, режут – это их постоянное занятие. Поэтому, уверяли они, ничего нет удивительного и никакого в том нет злого умысла, что из Еревана людей выселяют, – вся причина в том, что сардар хочет идти походом на Эрзерум, – оборонительные меры принимались и раньше тысячу раз, это было не ново. Одним словом, тюркские агалары так вкрались в сердце Саварзамирзы, что как хотели, так и вертели.
Бывало, какой-нибудь армянин получит письмо из Еревана, от друзей, узнает про все дела и заикнется об этом, – так в Караклисе смеются над ним, по морде дают: трус армянский! Агалары так обступили дверь начальника, так засели у него на пороге, что армянину не давали и пикнуть.
Однако памбакские армяне, крепко зная коварство персов и помня пережитые горькие дни, все же подготовились во всех местах.
И в Парни, и в Гюмри, где была крепость, восстановили стены и засели за ними. В Хлкараклисе, где ни крепости, ни пещер не было, жители нагромоздили друг на друга арбы и плуги и устроили целое укрепление. Свезли и спрятали гам все имущество, приняли к себе также и окрестных сельчан. Мужчины, собрав сколько с давних времен было в селении шашек и ружей, ввели туда женщин и детей, пригнали к укреплению скот – главное свое богатство – и караулили День и ночь, не расставаясь с оружием.
В поле выходили тоже целой гурьбой. Дороги почти все были перекрыты. Частенько, ночью, грешили против христова слова: попадался им по дороге неверный, так не успевал моргнуть, как голова его отлетала.
Так как было время кочевки, нехристи держали ухо востро, а где хотели пустить в ход свое свирепство, там их же кровь обливала им сердца, ибо памбакские, лорийские, карабахские, мушские, баязетскне армяне, живя в горах и в степи, не очень-то прислушивались к голосу попов и церкви и сохранили до сих пор вместе с деревенской своей грубостью дух храбрости и мужества, каким отличались непобедимые наши предки. При случае не больно-то пугались они евангельских слов и монашеских угроз, – что, пролив кровь, попадут в огонь вечный, – кто один палец подымет, тому всю руку в рот засовывали; кто курицу со двора утащит, тому голову с плеч сносили.
Поэтому персы, проходя по тем ущельям, не столько боялись грозных скал и бурных рек, сколько всяких щелей в скалах: ружейная пуля или тяжеловесная шашка храброго лорийца разили оттуда голову проходящего, как луковицу, а тело врага приносили в жертву родным ущельям.
Одно имя Овакима Меграбяна-Туманяна из Дсеха заставляло трепетать камни. Он вырос в горах и ущельях, привык проливать кровь зверей и разбойников – кости его стали крепки. Двое мужчин не могли обхватить его, пять человек не могли скрутить одну его руку, голова у него никогда не болела. Ел он мед да масло, одевался в грубую шерстяную одежду, нога его всю жизнь ступала по цветам, по зеленым лужайкам. У горных ручьев, в лесу впервые открыл он глаза в своей колыбели. Что могло противостоять ему?
Великан, не мужчина! Рост его был в четыре с половиной гяза, спина – шириной в полтора, грудь – твердая, как скала, рука – что столб, нога – что сук дубовый, шея – с целое древесное корневище. Лицо его сплошь заросло волосами; пониже лба тянулись в две пяди и ниспадали черные-расчерные брови, окаймлявшие орлиные очи и нос, как грозовая туча окаймляет ночные звезды. Нос и губы так густо обросли волосами, как глыба каменная – бурьяном либо кустарником.
У него было восемь братьев, один громадней другого. У каждого из них было по пять, по шесть сыновей; они не только всех сыновей поженили, но и внуки их уже выросли, на их глазах играли, ходили с ними в горы.
Более шестидесяти душ – невесток, зятьев, внуков, правнуков – выходило поутру из их дома и вечером, с наступлением темноты, засыпало под их кровом, – а столетний их родоначальник Меграб, будто недавно еще вовсе был мальчиком, лихо закручивал усы, зачесывал бороду, заламывал папаху, плясал, когда все плясали, играл, когда играли, нередко отымал у кого-нибудь саз и сам начинал щипать струны, пел песни, как двадцатилетний, вскакивал на коня, обвешивался оружием или же в горах, в ущельях, холодною ночью, под кровом шатра, собрав вокруг себя всех своих семейных, рассказывал тысячу разных вещей – о своих подвигах, об отваге лорийцев, о старине, о лезгинах, о тюрках – и внушал им, что даже спящий должен держать шашку и ружье под подушкой, что и в могилу надо ложиться с шашкой на боку либо класть ее вместе с саваном в землю, дабы и камень бессмысленный знал, кто под ним погребен.
Этот Оваким купался однажды в реке. Вдруг видит – человек пятнадцать лезгин выходят из лесу. Он вылезает потихоньку из воды и, делая вид, что этих лезгин ровно ни во что не ставит, начинает себе одеваться. Лезгины обычно людей не убивают, предпочитают хватать живьем, чтобы потом продать. Как только подошли они ближе, наш великан закричал им, чтоб остановились, и говорит, что если пятнадцать человек скопом нападут на одного и схватят, это еще не подвиг, что если у них храброе сердце, – пускай станут по одну сторону, а он станет по другую, один, и ежели они одолеют, тогда пусть берут его и уводят.
Лезгины, чтоб себя не уронить, согласились. Миг – и Оваким, как лев, выстрелом из ружья уже свалил одного. Не полагаясь больше на пулю в такую жаркую минуту, он выхватил шашку и бросился прямо на врагов. Те повернули назад, и он четырнадцать из них прикончил – кого пулей убил, кого шашкой в куски искрошил.
Последний, пятнадцатый, как раб, пал перед ним на колени и подставил храбрецу голову. Этого он взял за руку, поднял и говорит ему:
– Дарую тебе жизнь. Ступай в свою страну и расскажи про все своему храброму народу – пускай знают, что не они одни умеют рубить шашкой, что в Лори, в селении Дсех – тысячи таких, как я, и что если они захотят, так вашу страну растопчут и с лица земли сотрут. Но только армяне исповедуют христову веру и считают это за грех, закон наш того не велит.
Когда, бывало, Оваким – этот бог дорийских ущелий, этот горный орел,