– Разве все и всегда обязательно облекать в слова? Есть вещи, которые вовсе не обязательно говорить. Их надо чувствовать.
– Возможно. Но со словами любви совсем иная история. Это больше, чем слова. Это признание. А признание равносильно клятве. Пока не произнес, что любишь, – ты еще не связан словом, ты еще свободен в выборе. Ты вправе измениться, влюбиться в кого-то другого, расстаться. И это не будет предательством, ведь ты никому ничего не обещал. Но если сказал: «Я люблю тебя» – ты остановил свой выбор. Однажды и на всю жизнь.
– Как у тебя все просто: если сказал – значит, любишь. Значит, на всю жизнь. А не сказал – свободен, можешь гулять.
– Но ведь надо же быть честным, хотя бы перед самим собой. Если позволишь себе предательство хоть однажды, ты навсегда потеряешь право смотреть, не отводя глаз, в зеркало.
– Но разве так уж важно все произносить вслух. Самый главный диалог ты все равно ведешь с собой. Чтобы быть честным перед собой, достаточно решить вопрос для себя.
– Ты не права, Маша. Ты ищешь компромисс там, где ему нет места. Ты боишься сжечь мосты, а значит, допускаешь отступление. Ты не произносишь слов о любви, чтобы потом не нести никакой ответственности перед любимым человеком, а значит, допускаешь измену, которую сможешь себе простить. Ты не предоставляешь никому эксклюзив, то есть уравниваешь всех – меня, Гарика, Дика, Графа, кого угодно. Я никогда не соглашусь на такую роль.
– Ничего это не значит. Если ты не умеешь оценить того, что уже имеешь, – это твоя проблема, а если считаешь, что тем же самым может похвастаться еще хоть кто-то в этом мире – ты меня обижаешь. Тебе этого мало?
– Мало. Я хочу быть для тебя на первом месте. И чтобы следующие девять мест были не занятыми. А все остальные, кто тебе дорог, делили места, начиная с одиннадцатого.
Маша усмехнулась даже самой этой мысли:
– Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Существуют еще бабушка, мама, папа. Потом появятся дети. Ты никогда не будешь в моем сердце в гордом одиночестве. Тебе всегда придется делить меня с другими людьми.
– Я не пытаюсь занять ничьего места, принизить твои чувства к близким тебе людям. Но место, которое я определил для себя, должно быть на порядок выше всех отношений, связывающих тебя сегодня. На меньшее я не согласен. И первое, что для этого надо, это услышать от тебя признание в любви. Думаешь, мне было легко произнести эти слова впервые в жизни. Но я перешел свой Рубикон.
– И все же это ровным счетом ничего не значит. В Питере у меня есть подруга. Так вот она минимум раз пять признавалась мальчишкам в любви… И каждый раз – на всю жизнь. А сейчас ждет ребенка и не знает от кого из этих пятерых… У меня же все это уже было. Я уже через это однажды прошла. Больше не хочу. Не хочу ошибиться.
Женя вздрогнул. В его испуганных глазах сверкнул и тут же погас так и не родившийся вопрос. Взгляд обратился внутрь. Женька замкнулся. Он был обиженно-задумчив. Маша первый раз видела, что Женя уступил в споре. Правда, уступил ли? Кто его разберет.
18 декабря, понедельник
– Поехали со мной.
– Куда? – У Маши были совсем другие планы на вечер, хотя, сказать по правде, весьма прозаичные.
– Разве это так уж важно? Со мной.
– Если с тобой, то не важно. Но только не сегодня. Надо готовиться к контрольной. Я еще ничего не учила. Если схвачу трояк перед самыми каникулами, мне труба, сам знаешь.
– Другого раза может не случиться. А ты, значит, позанимаешься ночью.
– А спать когда?
– Во сне жизнь проходит.
– Поехали. Но если я не получу медаль из-за твоей блажи – это будет на твоей совести.
– Ты получишь свою медаль… А даже если не поспишь, все равно не пожалеешь, – сразу повеселев, добавил Женя загадочно.
Они вынырнули из метро на Таганке и запетляли какими-то немыслимыми улочками, сформированными гигантским грейдером. Управляемый не слишком трезвым водителем, он прошелся, сдвигая к обочине отслужившие свое двухэтажки, обветшалые, полузаброшенные, полуживые. Деревянные либо ободранно-штукатурные стены, заплаточные крыши, крошечные, навеки погасшие окна с подслеповатыми потрескавшимися стеклами в старомодных резных оправах, – Маша не ожидала увидеть этот позапрошлый век в убогом старокупеческом его проявлении в самом центре столицы. По всему было ясно, что вся эта архитектура давно умерших форм не более чем кладбище призраков исчезающей Москвы. Отдельные представители этого обшарпанного сообщества еще носили следы претензии на былое изящество. Таков был двухпалубный деревянный некрашеный дом, весь улепленный осыпающейся резьбой. К нему они и свернули.
Бревенчатое скособоченное существо спало, хотя ступени тут же настороженно скрипнули под их ногами, предупреждая о вторжении. В сравнении с его соседями данное строение было явно живым: окна, посаженные за железные решетки, хоть и не светились, но форточки были открыты, железная дверь не оставляла надежд бомжам, которые, судя по всему, должны были обитать в округе. Женя на ощупь всковырнул ключом замок и открыл дверь в глухую темноту:
– Жутко?
– С тобой – нет, – и Маша перешагнула через порог.
Женя взял ее за руку и, осторожно ступая вслепую, провел на середину довольно просторного, заставленного черными тенями помещения. Здесь он оставил Машу одну, чтобы вернуться и запереть дверь.
– Что это? Куда мы пришли?
Вместо ответа щелкнул выключатель. Маша зажмурилась от неожиданно яркого, всезаливающего дневного света. Люминесцентные лампы без рассеивателей расчертили потолок на равные квадраты. Через несколько секунд зрение адаптировалось.
Она стояла посреди зала, занимавшего весь первый этаж. Деревянная в итальянском стиле лестница с закрученными перилами вела наверх. Со всех сторон Машу окружали мольберты, гипсовые изваяния, мраморные сеченые глыбы, глиняные и пластилиновые причудливые формы, из-под которых проступали человеческие лица, конские головы или прорастали из толщи камня женские и мужские фигуры. Их было много. Они были здесь повсюду. Некоторые уже родились и казались вполне законченными, другие лишь грубыми намеками позволяли угадывать в себе будущее произведение.
Она переходила от мольберта к мольберту, от работы к работе. Порой она видела – это урок. Вот один и тот же натюрморт на нескольких картинах. Старый затертый томик Библии в кожаном, потемневшем от времени переплете, подсвечник с оплывшим, только что потушенным, еще чадящим огарком, брошенные очки со сломанной дужкой. А на соседних ватманах – грифельный набросок обнаженной девушки, сидящей в профиль, подтянув колени к подбородку. Рисунков было несколько, и все они походили друг на друга, но каждый отражал свое особое эмоциональное восприятие. Вот – бесстыдное рассматривание обнаженного тела, здесь – фотографическая точность полутеней, следующий – подернутая туманом вечная романтическая загадка женской красоты, которую способны оценить не только мужчины.