Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О'кей, так как насчет секса между тобой и мальчишкой?
Она отводит взгляд. У нее длинный нос, длинный подбородок и сухой рот-мотылек, который, как он подозревает, в спокойном состоянии, когда она не наблюдает за ним, сложен в презрительную гримасу, как бы говоря, что она выше его и хочет взлететь еще выше. Лето оставило на ее лице лишь несколько веснушек, главным образом на лбу, который слегка выпирает, как бок молочного кувшина. Волосы как тугие пружины после долгого пребывания в тоненьких косичках, какие любят заплетать хиппи.
— Я ему нравлюсь, — отвечает она, только это никакой не ответ.
Кролик говорит ей:
— Мы не можем поехать завтра в долину Вэлли-Фордж — Дженис хочет, чтобы Нельсон отправился с ней по магазинам за новой одеждой для школы, а я должен навестить мою мать. Можешь подвезти меня туда, если хочешь, а нет — так я поеду на автобусе.
Он считает, что делает ей одолжение, но она смотрит на него этим своим пустым взглядом тускло-зеленых глаз и говорит:
— Ты напоминаешь мне иногда мою мать. Та тоже считала меня своей собственностью.
В субботу утром Джилл исчезла, но ее одежда, совсем как тряпки, по-прежнему висит в шкафу. Внизу на кухонном столе лежит записка, написанная зеленым маркером: «Меня не будет весь день. Завезу Нельсона на „пятачок“. Джилл». Итак, Кролик едет на автобусе. Трава на лужайках в Маунт-Джадже — пятна зелени между цементными дорожками — пожухла; на кленах то тут, то там уже попадаются золотые листья. В воздухе чувствуется особый запах — снова в школу, снова все начинается сначала, и, значит, существующий порядок незыблем. Кролик жаждет обрести хорошее самочувствие: у него всегда было хорошо на душе при каждой смене времен года, в начале и в конце каждых каникул, при виде нового листка календаря, но в его взрослой жизни смены времен года не происходит, меняется только погода, а чем старше он становится, тем меньше погода интересует его. Как может планета вертеться и вертеться, почему ей это не наскучит и она не разлетится на куски?
На доме, рядом с домом его детства, по-прежнему висит плакатик «ПРОДАЕТСЯ». Кролик дергает входную дверь, но она заперта; он звонит, кто-то долго шаркает по коридору, и папа наконец открывает дверь. Кролик спрашивает:
— С чего это вы стали запирать дверь?
— Извини, Гарри, в городе последнее время было столько ограблений… Мы же понятия не имели, что ты приедешь.
— Разве я не обещал?
— Ты ведь и раньше обещал. Мы с твоей мамой тебя не виним — мы знаем, что сейчас тебе трудно живется.
— Да нет, не трудно. В некоторых отношениях даже легче. Мама наверху?
Папа кивает.
— Она теперь редко спускается вниз.
— А я думал, новое лекарство ей помогает.
— В какой-то мере помогает, но она в такой депрессии, что у нее совсем нет воли. А жизнь на девять десятых зависит от воли — так говорил мой отец, и чем дольше я живу, тем больше вижу, насколько он был прав.
В доме по-прежнему стоит удушливый запах дезинфекции, тем не менее Гарри через две ступеньки взбегает по лестнице — исчезновение Джилл преисполнило его такой злости, что у него прибавилось силы. Он влетает в комнату больной со словами:
— Мам, расскажи-ка мне свои сны.
Она похудела. На костях остался лишь минимум соединительных тканей, все остальное ушло; лицо — кости, обтянутые кожей, — застыло в сладостном ожидании. Голос у этого призрака стал звонче прежнего, между словами меньше пауз.
— По ночам меня мучают кошмары, Гарри. Эрл говорил тебе?
— Он упоминал, что ты видишь плохие сны.
— Да, плохие, но не настолько плохие, чтобы я вообще боялась заснуть. Я теперь знаю эту комнату так хорошо, каждый предмет в ней. По ночам даже этот безобидный старый комод и это… несчастное провалившееся кресло… они…
— Они — что? — Кролик садится на кровать, чтобы взять мать за руку, и опасливо думает, как бы матрас под его тяжестью не накренился и у мамы внутри что-нибудь не сломалось бы.
Она говорит:
— Они хотят. Задушить меня.
— Эти вещи?
— Все вещи, все. Они наступают на меня, так странно, вся эта простая, неказистая мебель, с которой я прожила всю жизнь. Папа спит в соседней комнате — я слышу, как он храпит. Ни одна машина не проезжает мимо. Только я да уличный фонарь. Будто ты под водой. Я считаю, на сколько секунд у меня хватает дыхания. Мне кажется, я могу сосчитать до сорока, до тридцати, а оказывается, только до десяти.
— Я не знал, что твоя болезнь затрагивает и дыхание.
— Не затрагивает; это все из-за мозга. Столько у меня в мозгу всякой дряни, Хасси, точно это сточная труба — волосы и грязь да вдобавок резиновая гребенка, которую кто-то уронил много лет тому назад. В моем случае — шестьдесят лет тому назад.
— Неужели ты такого мнения о своей жизни, ведь не так, правда? По-моему, тебе кое-что удалось.
— Удалось — в каком смысле? Весь смех в том, что мы даже не знаем, что пытаемся сделать.
— Иногда не скучать, — подсказывает Кролик. — И детей нарожать.
Это дает ей повод переменить тему разговора.
— Вы с Мим все время снитесь мне. И всегда вместе. А вы ведь не жили вместе с тех пор, как окончили школу.
— И чем же мы с Мим в этих твоих снах занимаемся?
— Ты смотришь на меня. Иногда просишь, чтобы я тебя накормила, а я не могу найти еду. Как-то раз, помню, заглядываю в морозильную камеру, а там. Какой-то мужчина замороженный. Совсем незнакомый, просто какой-то мужчина. Как бывает во сне. Или что плита не зажигается. Или я не могу найти продукты, которые Эрл куда-то убрал, когда пришел с работы. Я знаю, что он. Куда-то их убрал. Этакая глупость. Но эти глупости становятся такими важными. И я просыпаюсь оттого. Что кричу на Эрла.
— А мы с Мим что-нибудь говорим?
— Нет, вы просто смотрите на меня, как все дети. Немножко испуганно, но с верой, что я найду. Выход. Вот как вы на меня. Даже, когда я понимаю, что вы мертвые.
— Мертвые?
— Да. Оба напудренные, убранные в гробах. Однако все еще стоите, все еще чего-то ждете от меня. А умерли вы потому, что я не смогла добыть еду и поставить на стол. Странная штука эти сны, как подумаешь. Правда, смотришь ты на меня снизу вверх, как ребенок. А выглядишь как сейчас. А Мим вся в помаде и в такой блестящей мини-юбке, и в сапогах на молнии до колен.
— Это она теперь так выглядит?
— Да, она прислала нам свой рекламный снимок.
— Что же она рекламирует?
— О, ну ты знаешь. Себя. Ты же знаешь, как теперь это делается. Я-то в этом ничего не понимаю. Снимок там, на комоде.
На снимке, сделанном на глянцевой бумаге 8x10, со складкой по диагонали — так его сложили на почте, — изображена Мим в бюстгальтере, шароварах и в браслетах, голова откинута назад, длинная голая ступня — а у нее в детстве были большие ноги, и маме приходилось уговаривать продавца в обувном магазине отыскать на складе нужный номер, — лежит на подушке. А глаза совсем не похожи на глаза Мим — так подведены и подкрашены, что форма стала совсем другой. Только вот нос делает ее прежней Мим. С шишечкой на кончике, и ноздри — она их вот так же поджимала ребенком, когда начинала плакать, — поджаты и сейчас, когда ей велели принять сексуальный вид. На этом снимке Кролик видит не столько Мим, сколько тех, кто заставил ее позировать. Внизу светлой шариковой ручкой она написала: «Скучаю по всем вам. Надеюсь скоро приехать на Восток. С любовью Мим». Буквы скошены и налезают друг на друга — по почерку сразу видно, что она дальше средней школы не пошла. А вот записка Джилл была написана уверенно, прямыми, как учат в частных школах, чуть ли не печатными буквами — хоть сейчас на плакат. Мим никогда так не писала.
— А сколько стукнуло Мим? — спрашивает Кролик.
— Ты, значит, не хочешь слушать про мои сны.
— Конечно, хочу. — А сам подсчитывает: Мим родилась, когда ему было шесть лет, значит, сейчас ей тридцать; ничего она не достигнет, даже в костюме наложницы из гарема. Все, чего ты не сделал до тридцати, ты уже едва ли когда-либо сделаешь. А если чего-то достиг, то достигнешь большего. Он говорит матери: — Расскажи мне свой самый плохой сон.
— Дом рядом с нами продали. Каким-то людям, которые хотят разделить его на квартиры. Скрентоны стали их партнерами, и тогда. Возвели две стены, так что наш дом вообще не получает света, и я сижу в дыре и смотрю вверх. И на меня начинает сыпаться мусор, банки из-под кока-колы и коробки от крекеров, а потом. Я просыпаюсь и понимаю, что не могу вздохнуть.
Он говорит ей:
— В Маунт-Джадж вроде бы не планируют строить многоэтажки.
Она не смеется. Широко раскрытые глаза устремлены на другую половину ее жизни, ночную половину, ту, где кошмары наползают как вода в прохудившемся погребе, и вода готова поглотить ее в доказательство того, что это — реальная половина жизни, а дневной свет — иллюзия, обман.
— Нет, — говорит она, — это не самый плохой сон. Самый плохой, когда мы с Эрлом едем в больницу на исследования. Вокруг нас стоят столы размером с наш кухонный стол. Только вместо посуды на каждом как бы лужа, красная лужа, и в ней простыни, которые так скомканы, что. Похожи на детские замки из песка. И соединены проводами с машинами, где на экранах мелькает как в телевизоре. И тут я понимаю, что все это люди. А Эрл, такой гордый и довольный, что у него мозгов нет, все твердит: «За все платит правительство. Правительство платит». И показывает мне бумагу, которую подписали ты и Мим и по которой я становлюсь — ну ты понимаешь — одной из них. Такой вот лужей.
- Чортово болото - Жорж Санд - Классическая проза
- Иствикские вдовы - Джон Апдайк - Классическая проза
- Чертово болото - Жорж Санд - Классическая проза
- Королева Гортензия - Ги Мопассан - Классическая проза
- Вдова - Ги Мопассан - Классическая проза