Потом, поостыв, сказал:
– Удавить успеем… Вырви признанье…
Храп возвратился в свои хоромы встревоженным: «Надо на пытках поскорее изничтожить опасных людей: на чужой рот застежки не нашьешь, свинья – борову, боров – всему городу… А Бовкуна – для себя умыкнуть».
На него свалил вину, как на пришлого, да потом спохватился: Бовкун надобен был ему.
У Храпа тайная пещера в горе у дальнего лимана, где хотел он чеканить монеты из похищенного серебра. Вот и задумал увезти туда от казни Евсея, чтобы мастер этот смышлявый чеканил ему монеты. А князю скажет: «Бежал Бовкун и при бегстве убил стражника Силу». Этого Силу, что не поддался подкупу, безопаснее к праотцам отправить.
«И не в таких переделках бывал, а находил выход, главное – словчить», – успокоил себя Храп. Он перекрестился: «Веруем во Христа, нашего спасителя, и в нем наша надежда…»
Позвал сына-отрока, глядя на его румянцем налитые щеки, вздохнул: «Чего только не свершишь для чада». Был и еще один сын, да три лета назад задохнулся, играя: подбрасывал грушу и ловил ее ртом.
– Давай, Проша, споем…
Тонким, высоким голосом Храп запел чувствительный тропарь, и при этом детские глаза его стали мечтательны, затуманились от набежавшей слезы.
СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Евсей лежал на земляном полу одиночной пыточной кельи – ямы. Оковы горели на запястьях, сердце разрывала боль. Других невинных все эти дни увечили, повалив, били ногами по сердцу. Трое, не выдержав пыток, померли. Трифон – сущий скелет, в чем только душа держалась – перед смертью ума лишился, показал, что он воз угнал, сбросил с кручи в залив.
Евсея пытали, потом поставили с очей на очи с подлым стражником Драным. Тот послух[82] сказал:
– Бовкун воз нагружал…
Писарь, скрипя пером, записывал: «Ночью умыслили казну Князеву убытить… Бовкун сребро грузил листами…»
Евсей, стиснув зубы, повернулся на другой бок: «Что с чадами теперь станет?» От этой мысли боль в сердце становилась еще сильней.
Хорошо, что живут хоть в своей землянке. Дед Кузя долго болел. Анна с Ивашкой досматривали за ним, перед смертью дед сказал:
– Переходить, святые души, в мою лачугу…
Там они и остались.
На княжьем дворе, огороженном высокой стеной, и творили лживцы свой суд неправый, на виду у хором, часовни, голых баб из мрамора.
Стояла весна. Цвели заморские розы. Застыли абрикосы и персики в цвету. Сновали розовые скворцы.
У ног князя лежал серовато-желтый, в темных пятнах гепард. Животное было спокойно, только длинный, в черных кольцах, хвост, утолщенный к белому концу, подрагивал да зеленые, в коричневых крапинках глаза поглядывали на Евсея зло.
Кривосуды важно восседали на скамьях помоста, вкруг Вячеславова кресла. Были здесь вкрадчивый тихоня боярин Яким; гривастый тысяцкий Беловолос – строитель укреплений; городник с дряблым лицом и долгим, нагнутым носом; княжьи телохранители – гридни.
У архиепископа Арсения, с краткими кудрявыми власами и малой узкой бородой, нашиты на камчатую ризу-фелонь кресты и архангелы. Арсений смотрел на Евсея сострадательно, как богородица в соборе, его ласковые карие очи словно бы рекли: «Смирись, на то божья воля».
Князь середь них сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, подавшись туловищем вперед, словно для прыжка собрался. Видел его Евсей третий раз в жизни. Первый – в порту, на корабле, куда всходил в шлеме, жженым золотом изукрашенном, и шлем тот казался неуместным на палубе.
Во второй раз видел Бовкун Вячеслава на Чеканном дворе, вместе с Якимом и Храпом. Тогда бросились в глаза холеные руки князя с тонкими пальцами. Они ласкали монеты, пересыпая их из ладони в ладонь.
А сейчас, на суде этом подлом, разглядел Евсей у князя светлые, почти белые, глаза одержимого человека, не знающего пощады.
Гнев вскипел в груди Евсея: «Все вы, криводушные, изолгались… И храм тот построили, чтоб лжу возвысить, а суд страшный на земле творить. Из одного дерева икона и лопата… Лицемеры… Все лицом меряете… Как лицо важное, так и прав… Вот те, Аннушка, и одолень-трава…»
Бовкун остро оглядел ряды огнищан, алые корзна, в серебре арабские пояса…
«Вырядились, убивцы, обожрались тетеревами да рябчиками, а убогим зиждителям хлеба нет чрево насытить. Даже кладбище свое огородили… Облачились в паволоки перед нашими рубищами. Мыслите: „Чья сила, того и правда!“
– Винись, – приказал князь.
– Неповинен я… – сказал Бовкун. – Подлое измышление. Крови пролитие творите… и бесчестье…
Огнищане зашевелились.
– Загради уста, громитель! – угрожающе крикнул тысяцкий, хватаясь за меч.
У князя тонкие пальцы свело, словно он ими Евсеево горло сжимал. Процедил брезгливо сквозь зубы:
– Ворона не может на орла брань творить…
И, вставая, будто мечом взмахнул:
– Взавтра поутру на Чеканном дворе удавить, дабы другим неповадно было…
Евсей открыл глаза, сел на полу. Железа впились в тело, щемили, мозжили кости, зашлось сердце.
«Долго ль до утра? Значит, Евсей, такая твоя судьба: в Солнцеграде от удавки помереть».
Звякнули засовы двери, вошел стражник Сила. Он лучше других, добрее. Все посматривал на Евсея, словно хотел ободрить, да не смел. Иной раз подсовывал корку хлеба.
– Сбирайсь! – сказал Сила.
Сбираться-то недолго, все при себе: и горе, и тоска по чадам. Евсея вывели во двор. По небу прошли первые предутренние полосы. Едва теплились, угасая, звезды. Вдали темными громадами высились княжьи хоромы. Мягкий морской ветер овевал лицо, утишал боль.
Вдруг кто-то ударил сзади стражника Силу по голове. Звук был глухим, будто удар нанесли железкой, обернутой ветошью. Сила упал замертво. Подскакал всадник, перебросил Евсея поперек коня и помчался сонными улицами Тмутаракани.
Князя разбудил трясущийся начальник стражи. От страха он долго не мог произнести и слова. Рухнув на пол, прохрипел:
– Бовкун сбег… Стража убил…
Князь в ночной рубахе, всклокоченный, закричал:
– Всем в погоню! – Пнул ногой начальника стражи: – Тебя казню заместо беглеца!
Стражники переворошили лачугу деда Кузи, били плетью Ивашку и Анну:
– Где отец?
Окровавленных, оставили их на полу. Искали сообщников, бросили в поруб Будимира и Милована, вылавливали на площадях бездомных.
Бовкун как в воду канул.
ТАЙНАЯ ПЕЩЕРА
Когда глаза привыкли к темноте, Евсей разглядел в слабом мерцании плошки невысокие своды пещеры, решетку, отделяющую ее от уходящего в темь коридора, тела спящих на каменном полу, неясные очертания каких-то куч, покрытых рогожей.
В эту глубокую пещеру на краю дальней косы, где тонкая земляная перемычка отделяла гору от короткого лимана и Русского моря, приказал Храп своим помощникам свозить краденое серебро и здесь чеканить монеты.