…Один был — кавказец, то ли грузин, то ли осетин — он всегда молчал, а когда обращались к нему, только буравил в ответ поганым черным взглядом, так что и не порадуешься, бывало, что затеялся с ним разговаривать. Он круглые сутки только спал да жрал, кормили его отдельно от нас, держали на особой диете, но он не толстел и всегда был голодный, как волчара, смотреть было страшно, как пожирает он курятину вместе с костями или ложкой гребет свою кашу — ни крошки никогда после него в тарелках не оставалось, а пайку ему давали двойную, а может быть, и тройную. Ну, и недаром, конечно. В этом мире ничего даром не бывает. Его брали на процедуры не часто, раз, много два раза в неделю, но уж обратно привозили на каталке, сам идти не мог, и черно-синий становился он после этих процедур, что твой удавленник. Полежит пластом (тихо, без звука, даже дыхания, бывало, не слыхать) сутки, и снова — как зеленый огурец… И вот однажды вечером, все уже помаленьку спать укладывались, разговоры сворачивали, затихали один за другим, он вдруг поднялся с койки, огромный, как статуя какая-нибудь, и пошел, пошел, пошел, ни на кого не глядя, к выходу, где дежурный сержант задницу свою просиживал, в носу ковырял от скуки. Сержант этот вскинулся было (тоже не цыпленок, к слову сказать, мужик ядреный, как сейчас говорят — накаченный), но он его с дороги смахнул, как хлебные крошки со скатерти смахивают, — сержант этот без единого пука загрохотал по кафелю по проходу между койками да так и остался лежать, как Буратино, до поры до времени. А он, прямой, как шкаф, вышел на коридор, грохнуло там что-то, заверещало, будто кошку прищемили, и — все. Больше мы его не видели никогда, как не было человека… Да и был ли он человеком вообще?
Не знаю, судить не берусь. То есть поначалу-то был, конечно, как все, но вот что они потом из него сделали? Это, знаешь ли, вопрос!
…Был еще такой Костик, Костя Грошаков — маленький был шмакодявчик, черненький, армянчик такой… На самом деле, никакой он был не армянин, но как прилипло к нему с самого начала «Карапет» да «Авансе», так уж и не отлипло до самого конца. Так вот с ним что сделали? Он ходить перестал. То есть в туалет. Ни писать, ни по большому делу. Совсем. Месяц не ходит, второй не ходит. Все это уже заметили, ржут, жеребцы, шуточки отстегивают, а чего тут смешного? Представляешь, на подводной лодке — экипаж, которому гальюн не нужен? Или космонавты, например? Полезная вещь, и ничего смешного… Потом его от нас перевели. Почему? Куда? Зачем? Явился однажды с процедуры, собирает личные вещи и объявляет: прощайте, ребята, переводят меня от вас, не поминайте лихом. Причем веселый весь, будто орден ему дали. Да и мы, надо сказать, тоже не слишком огорчились: пахнуть от него стало нехорошо последнее время, карболовкой какой-то, химией, причем особенно сильно — к вечеру…
(Странное дело! То ли адский черный жар, исходящий из глубин помещения, был тому виною, то ли противоестественный холод, почти мороз, которым веяло от клиента, то ли сам клиент, окоченелый в неподвижности, оскаленный, заросший косматым волосом полупокойник, то ли надтреснутый голос его… а может быть, манера говорить… а может быть, именно то, что он рассказывал. Все это создавало ощущение ирреальности и невозможности происходящего, атмосферу удушающего малярийного кошмарчика… И еще была в этой атмосфере — почему-то — вялая, серая угроза и необъяснимая опасность, словно не человек был перед тобою, непонятно почему словоохотливый рассказчик, а невидимая бормочущая толпа… Почему толпа? При чем здесь толпа? Наверное, при том, что толпа людей — это уже не люди, это тоже такое особенное опасное животное, непредсказуемое и неопределяемое, никакого отношения не имеющее ни к человеку, ни к человеческому.)
…В большинстве своем были они все самые обыкновенные на обыкновенных. Ширяли их какой-нибудь дрянью по три раза в день, растягивали на станках из металлических серебристых трубок, крутили на этих станках разнообразно, пока кости из суставов не выползут… поили микстурами, таблетки заставляли глотать по пригоршне в день… держали — кого в полной темноте, кого, наоборот, при ярком свете, на жаре, а кого в ванной со льдом… Варили. Бля буду, варили — вкрутую! Сам видел: в таких специальных чанах… Мне однажды две кишки сразу засадили — одну в глотку, другую — с нижнего конца, и так вот я и пролежал врастопырку чуть ли не полдня, думал, богу душу отдам совсем… Тольку-Лапая кусали змеей, красной, живой, настоящей, он потом бредил всю ночь — про баб… Мы от всех этих процедур блевали, дристали, мочой исходили, по сто раз в ночь бегали, волдырями шли по всему телу, кто — желтел, как при печенке, кто, наоборот, чернел, словно последний пропойца… Но, в общем-то и целом, оставались мы, как нас бог создал: дураки умнее не становились, а умные — глупее. Не менялись мы, и ничего с нами не происходило такого, о чем стоило бы поговорить за полбанкой вечерком. А нам и плевать! Денежки капают, каждый месяц — пять кусков на книжку, причем книжки эти — именные и всегда при нас. А время было тогда какое: «Москвич», «горбатый», стоил тогда в магазине пять с половиной тысяч, свободно, а «Волга» — двенадцать… Не было тогда «Волги»? Ну значит, «Победа» была, какая тебе разница?.. Так что за такие-то денежки мы и по три кишки принять в себя были готовы, и даже с благодарностью, было бы куда вставить. Между прочим, никого из нас силком туда не затаскивали — все добровольцы, все как один: «За Родину, за Сталина!»…
…Главный у них был — маленький, толстенький, розовый, чистенький такой, хорошо отмытый боровок. Волосы всегда прилизанные и словно бы мокрые, как из душа, на носу — пенсне, лапки белые, слабые, он их держал всегда одну на другой поверх брюшка, а брюшко вечно у него торчало из распахнутого халата. И усики квадратные под носом. Смешной такой, безобидный человечек. Зайчик такой. Но — видел насквозь. «Опять мастувбивовал, павшивец!..» Тоненьким своим противным голоском и с таким к тебе отвращением, будто ты куча говна. «Я тебя пведупвеждал или нет? Не давать ему мяса, павшивцу, до самых октябвьских…» Не знаю, что другим, а мне он всегда говорил, когда меня наизнанку в процедурной выворачивало: «Тевпи, казак, атаманом непвеменно будешь. Бегать будешь, как Нувми, а забивать будешь, как Бобвов». Бобров — это было понятно, экстра-форвард был тогда в ЦДКА, а Нурми — бегун какой-то, по-моему, финский, а может быть, и шведский…
(Работодатель слушал его, словно древнего скальда, поющего ему Эдду Младшую в самопальном переводе на солдатский, но иногда вдруг врывался в паузу и принимался одолевать вопросами.
— А как была фамилия Тольки-Лапая?
— Тольки-то? Лапая? Хрен его знает. Не помню. Может быть, Лапаев? Или Лапайский какой-нибудь…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});