же еще застенчивый донельзя. Я велел ему не стесняться, заказывать все самое лучшее, самое вкусное, все, что его душе угодно, а сам, как только он закажет чью–нибудь, велю, так сказать, подать вдвое. Мы с ним изрядно выпили и закусили, как положено по закону. Через край не хватили — упаси боже! Еврей меру знает.
Но когда, как говорится, «от возлияний взыграло сердце царское», я сказал своему спасителю: «Знаете ли вы, — говорю я, — что вы для меня сделали? О том, что вы помогли мне сохранить огромное богатство, об этом, говорю, я уже не говорю, — хорошо бы нам обоим, говорю, иметь столько, сколько с меня удержали бы за товар. Чужое добро, говорю, святое дело. Вы мне, говорю, не только жизнь спасли, без вас, говорю, потерял бы я доброе имя, потому что, вернись я без чемоданчика, мои кредиторы решили бы, что тут дело пахнет махинацией, вроде тех, на которые так падки наши ювелиры. Спрячут в укромном месте малую ролику товара, а сами пустят слух, что их, мол, обокрали. Пришлось бы мне, говорю, купить веревку и повеситься на первом попавшемся дереве! Выпьем, говорю, за ваше здоровье, дай вам бог, говорю, удачи во всех ваших делах. Давайте поцелуемся, потому что пора, говорю, ехать».
Попрощался я с ним, рассчитался с официантом, хочу взять чемоданчик — увы! Ни чемоданчика, ни молодого человека! Сгинули!
Я хлопнулся в обморок.
Меня, конечно, стали приводить в чувство. Пришел я в себя и снова — хлоп в обморок! Только после того как меня окончательно привели в чувство, я забил тревогу, поставил на ноги всю егупецкую полицию, посулил ей какую угодно награду, обшарил с ней все злачные места, облазил все щели, повидал самых знаменитых воров, но все зря! Мой молодой человек как сквозь землю провалился. Я пал духом, белый свет мне стал в тягость. Завалился я в своем номере на коечку и стал думать горькую думу: «Как мне с жизнью покончить? Заколоться ли ножом? Удавиться ли в петле? Либо взять и броситься в Днепр?» И вот я лежу, думаю свои тяжкие думы, вдруг слышу — стучат. Кто там? А это прислали за мной из полиции: оказывается, поймали все–таки раба божьего с поличным, с чемоданчиком да с товаром.
Надо ли вам объяснять, что со мной творилось, когда я вновь увидел свой чемоданчик и свои брильянты? Я опять упал в обморок. Это у меня уж свойство такое — обмороки. А когда очнулся, я подошел к своему молодому человеку и говорю: «Не понимаю, говорю, объясните мне, пожалуйста, иначе я с ума сойду, почему, говорю, когда вы подобрали мой чемоданчик, вы побежали за мной вдогонку и ни за что не захотели взять денег за свое благородство. Но стоило мне чуть отвернуться, как вы стащили мое имущество, мое сокровище, мою душу. Ведь вы меня, говорю, чуть не погубил, и, еще минута, говорю, и я был бы покойником». А он, молодой человек этот, уставился на меня своими глубокими, строгими, черными глазами и спокойно так отвечает: «Одно, говорит, к другому не относится. Благородство благородством, а воровство — это, говорит, моя специальность». А я говорю: «Молодой человек, кто же вы, говорю, такой?» — «А кем, говорит, я могу быть? Я, говорит, всего–навсего жалкий вор — вор–неудачник; детей у меня куча, а счастья — ни на грош. Работенка у меня, правда, вроде и легкая, да все не везет. Конечно, грех жаловаться, слава богу, работы хватает, да вся беда в том, говорит, что я какой–то невезучий. Нет удачи — и все».
Только потом, в вагоне, я спохватился, что совершил глупость. Ведь я мог за безделицу выручить этого воришку. Стоит ли мне заносить над ним, так сказать, свою карающую десницу. Пускай этим займется еще кто–нибудь…
Кстати, не угодно ли вам брильянтовые серьги за наличные денежки? Желаете — покажу! Такие брильянты вам и во сне не мерещились. Высший сорт, экстра чистейшей воды.
Суждено несчастье
Обстоятельно и неторопливо, взвешивая каждое слово, вел этот рассказ, рассказ о самом себе, почтенной внешности еврей, в субботнем кафтане и шелковом картузе с широким верхом. Холеное лицо его было озабочено, широкий белый лоб покрыт морщинами.
— Если суждено, скажу я вам, несчастье, так оно приходит к вам прямо в дом. И вы можете быть семи пядей во лбу, но от него не укроетесь. Я, как вы видите, человек спокойный; живу себе тихо, без шума и суеты. Общественных дел не люблю, не по мне и всякие почести, и то, и се, и тому подобное…
Но вот должна же была случиться со мной такая история. В нашем городке умер еврей Менаше–невежда. Так звали его потому, что он был, да простит он мне, грубое существо. Почти не знал молитв, как это говорится, аза в глаза не видал; не умел ни читать, ни писать, ни то, ни се, ни тому подобное…
Короче — это было простецкое существо. Но честный — исключительно честный человек. Слово его было свято, чужой рубль — святая святых. Зато скуп он был, ой, как скуп! Он дал бы себе выколоть оба глаза за один грош. Всю жизнь он копил деньги. Копил, копил — и вдруг умер! Что поделаешь: умер так умер! Никто вечно не живет. Когда Менаше умер, приходят ко мне и говорят: Менаше оставил кругленькую сумму, много должников, и большое хозяйство, и дома, и то, и се, и тому подобное… А дела–то вести некому. Детишки еще малы — четверо мальчиков и одна девочка, — а она, сама вдова то есть, всего только женщина — не больше, поэтому предлагают мне, чтобы я стал у них хозяином, опекуном, стало быть. Я, разумеется, ни видеть, ни слышать не хочу: на что мне опачкунство это? Зачем? Так нет же, началась волынка: «Помилуйте, вы у нас единственный в городе, и то, и се, и тому подобное… Жаль такое состояние! И что станется с сиротами? Маленькие ведь дети, бедняжечки: четыре мальчика и одна девочка! Ну, что вам стоит? Вы будете их опекуном, а она, сама