Но самое интересное — история с «летающей сахарницей». Сахарница пробивала стекло. Специалисты дали заключение, что круглое отверстие в окне могло получиться, если бы сахарница летела со скоростью пули. При такой скорости она пролетела бы пять километров. А подняли ее за несколько метров от хаты.
Подобные статьи печатались и в других изданиях.
А что же ученые?
К большому огорчению, некоторые наши академики даже в наше светлое пафосное время перестройки и гласности побаиваются высказать свои соображения, не желая, чтобы в официально-научных кругах их считали выскочками, белыми воронами…
В заключение мне хотелось бы выразить благодарность Аркадию Мулярчику, смелому журналисту, который, рискуя своей репутацией, пошел на открытие еще одной, до этого закрытой темы, вызвав на себя, как мы сегодня увидели, огонь бюрократов и антиперестройщиков — этой черной сотни темных сил застойного времени… Думается, что Аркадий Мулярчик как раз и есть образ нового перестроенного человека с новым оригинальным мышлением. Он, видимо, как раз и есть тот прораб духа и перестройки, о которых иногда говорится в центральной прессе и которых как будто бы у нас не имеется. Сегодня мы можем сказать: есть, есть прорабы духа и у нас! Побольше бы нам таких смелых журналистов, и тогда бюрократам и сталинистам не будет спокойной жизни.
В. Абраженко.
«Смотри, как красиво придумал в конце: прораб духа и перестройки!.. А кто же тогда я? Как назвать тех простых людей, которые каждый день стоят у станков, ходят за скотиной, выращивают зерно?.. Неужели все мы — рабы духа, которыми мудрые прорабы понукают?» — почему-то подумал Грушкавец, дочитав статью. Он поднялся со скрипучей кровати, и без того надоевшей за годы студенчества, скомкав, бросил газету на стол и стал ходить по комнате. От стены к стене.
Как и каждый день, слева гремел магнитофон: тоненьким женским голоском Леонтьев выводил свое: «Я бегу-бегу-бегу…», — а справа кто-то доказывал: «А я тебе говорю, что я тузом крыл. Тузом, понял, козел?..»
«Там, в столицах, живут прорабы духа, каждый день налево и направо бросают новые идеи и концепции… А кто здесь живет? Как живет? Какая здесь жизнь? Болит ли у кого душа за то, чем интересуется народ в районных городках, в деревнях, забытых всеми, где одни старухи на скамейках по вечерам сидят да куры посреди улицы в песке гребутся?.. Ну, телевизоры, гремящие магнитофоны дали народу, работу рукам дали, для молодежи дискотеки открыли. А что для души?.. Чем заняться человеку в городе после работы?.. Да и работа эта: на шумных станках, на вибрирующих машинах, в конторе с бумагами… — что она дает для души человеческой? Деньги она дает. Как будто за деньги и счастье можно приобрести… Не потому ли и пьет народ до одури, до чертиков, что душа болит, покоя не дает…»
Почему-то не о статье думалось Грушкавцу, о другом, что тлело годами… Тяжело ему было. И сейчас уже не зависть и не обида обручем сжимали сердце, а что-то иное наваливалось на Грушкавца Илью Павловича.
Он быстро оделся, насунул на ноги кроссовки и, стараясь не смотреть на обшарпанные коридорные стены, вышел из общежития на улицу.
Было около девяти вечера, еще красное большое солнце висело над городскими домами. Дневная жара спала, ветер утих, небо чистое и глубокое, как весной.
Когда живешь в деревне, такой порой на душе бывает очень хорошо, умиротворенно, ибо везде, куда ни глянь, под чистым небом видно далеко-далеко, зелень почему-то блестит, а то и становится розовой, да и вся земля, на которой в садах и огородах дозревает урожай, словно отдыхает от дневной жары; в такие минуты остро чувствуешь, что еще один день прожит и сейчас, когда дневная суета отошла, настало время раздумий, потому что скоро, словно черный занавес между действиями в театре, опустится на землю ночь; тогда закрадывается в душу сладкое томительное чувство сожаления, непокоя за что-то не сделанное и не прожитое днем, возможно, за что-то не встреченное… Потому становишься умиротворенным, и хотя знаешь, что впереди ночь, а все-таки что-то ожидаешь и вспоминаешь, как в детстве так же ожидал письма или телеграммы, которые звали бы тебя, и ты сразу же отправился бы за тридевять земель в тридевятое царство…
Так бывает в деревне. А в городе этой сладкой предвечерней поры почему-то не замечаешь, то ли из-за грохота машин и смога, то ли из-за незавершенных дел, а, возможно, еще и потому, что в это время ты обычно не на земле стоишь, а сидишь в комнате и смотришь телевизор…
Грушкавец хотел одиночества. Поэтому через запруженное машинами шоссе, ведущее из Березова в Минск, он решительно направился туда, где не было строений, где пустой стадион, на котором вокруг зеленого поля с одной стороны поблескивали под низким солнцем длинные скамейки, а с другой — высились пустые бетонные трибуны.
Когда Грушкавец учился в школе, он часто приезжал в Березово на соревнования, — бегал по этой дорожке наперегонки, бросал блестящий плоский, как блин, диск, толкал ядро, прыгал в длину и высоту. Счастливчики получали грамоты. И еще в конце дня им давали талоны, с которыми они отправлялись в городскую столовую, где их бесплатно кормили.
Какое удовольствие — получить красную грамоту и попробовать в столовой кисловатого компота!
Однако что же это такое, счастье человеческое?
Грушкавец сидел на пустой нагретой солнцем бетонной трибуне и, невольно вспоминая далекий мир детства, не мог понять, что с ним сейчас происходит.
Недавние обиды, злоба и зависть, от которых его аж колотило, — все это стало таять. Но новые тревоги и новая боль, заполнявшие душу, не утихали.
Что-то очень важное накатывало на Грушкавца, и его надо было понять и осмыслить. Самому, наедине. Без умных книг, без рукописей Мулярчика и даже без самого Мулярчика с его скандальными сенсационными статьями. Может, даже — вопреки тому, что было написано в книгах, статьях, что слышал он когда-то на лекциях.
Но что же это было?
Гонимый какой-то непонятной болью, Грушкавец снова поднялся и пошел — туда, где за оградой стадиона шумели высокие сосны с подсохшими вершинами, где находились, как говорили люди, насыпанные холмы 1812 года. Их называли Батареями… Ибо здесь, говорили, сильно поколотили Наполеона с войсками. Там же, на Батареях, среди сосен находился роддом. Скрытое соснами трехэтажное здание появилось перед Грушкавцом неожиданно. Как-то инстинктивно он стал обходить его, ибо все, что происходило в этом здании, было для Грушкавца не то что неприятным, а — как бы здесь точнее сказать? — тем, чего не хотелось бы знать. Роддом — в одном этом слове было что-то такое, от чего Грушкавцу, как и многим мужчинам, хотелось быть подальше…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});