Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Азиатское месиво, крошево» – кажется, что Мандельштам сказал это о композиции и сюжете «ОО». Рамкой – или стержнем – служит история написания произведения под названием «Ожидание обезьян», т. е., очевидно, текста, который находится перед глазами читателя. Этот прием, известный в литературе с давних времен и виртуозно разработанный Андре Жидом в «Фальшивомонетчиках», является для Битова не самоцелью, но средством – он подчеркивает амбивалентность мира, в котором обитает художник: где тут реально случившееся, где преображенное призмами памяти, где сочиненное во сне, где приснившееся наяву, где граница между успехом и поражением?
Писатель создает здесь запутаннейшую метатекстуальную конструкцию. Гротескно преображенные жизненные реалии времен опалы и непечатания; ироикомические эпизоды поездок в Абхазию и Азербайджан; памятный мятеж ГКЧП – все это прослаивается самоиронией, посыпается солью и перцем авторского недовольства собой… Битов населяет повествование персонажами прежних своих произведений (доктор Д. из «Птиц», Павел Петрович из «Человека в пейзаже», Зябликов из «Улетающего Монахова»), сочиняет новых, впускает сюда фигуры своего ближайшего житейского окружения. И все это многолюдье вовлечено в сложное взаимодействие, приводится в движение замысловатыми импульсами авторского воображения.
Автор объявляет себя предводителем отряда своих персонажей и отправляется во главе их, как Язон с аргонавтами, на добычу «жестяного руна» – улетучившегося единства, развоплотившейся действительности, утраченного времени… Повествование встает на дыбы, как норовистый конь, клубится, обретает все более причудливые формы и измерения. То, что поначалу представляется нормальным вымыслом, чуть позже оборачивается вымыслом более сложного порядка, n-й производной реальности, в которую сама исходная действительность входит фрагментами, чем обеспечивается уже полная взаимопроницаемость жизни и текста: «Я не ждал самих обезьян – я попал внутрь текста, описывающего ожидание их. Это – то самое, когда не ты, а с тобой что-то происходит. То, от чего вся литература. Это – состав. Литературу не пишут и не читают, когда становятся частью ее состава».
А расщепление «повествующей инстанции» на собственно «я» и «он», расщепление, обретающее по ходу дела то юмористические, то трагические обертоны! Битов делает все, чтобы оставить за собой окончательную разгадку этого двойничества. Лишь очень условно можно принять вариант интерпретации: «авторское начало – биографический субстрат», хотя остаются и другие возможности, включая оппозиции «тело – дух» и «дух – душа».
Игра? Но на этот раз не расчисленная и взвешенная, как в «Преподавателе симметрии». Здесь сквозь мелькание приемов, ракурсов, масок часто просвечивает непосредственное чувство – и это чувство горечи, разочарования. Жизнь обескураживающе дисгармонична, но главное – проза не дается, выходит из-под контроля. Именно в «Ожидании обезьян» встречается характерная проговорка, а может быть – декларация: «Власть! – вот что не рассматривается литературоведами в системе художественных средств. Вот что томило меня целый год как утраченное, вот что окрылило меня наконец как обретенное: это все – мое, мое! И это хотели у меня отнять? Дудки! Не отдам».
Характерное признание! Но власть-то, испытанная творческая сила, и подводит. В отличие от «Пушкинского дома» с его экспериментальностью, здесь сколь-нибудь внятный «порядок дискурса» не складывается. Все в этом тексте сорвано со своих осей и петель, все закручивается и несется в воронке карнавального торнадо.
Не удивительно, что ближе к финалу вырисовывается еще одно наклонение мысли Битова – эсхатологическое. Автор признает катастрофическое состояние мира – и внешнего, объективного, и собственного, художественного – как данность. Хронологически повествование завершается попыткой переворота ГКЧП, агонией империи. Конец эона – и в «структуре» этого момента совмещаются тоска, отчаяние и абсурдная надежда на спасение, преображение всего жизненного порядка. Завершающее текст видение ангелов с копьями и в ватниках, отдыхающих на облаках в преддверии последней битвы, удостоверяет собой некую форму авторского смирения, даже отречения. Прочь от экстравагантностей, эгоцентризма и демиургических амбиций – к простоте и искренности молитвы не за себя.
Не так уж важно, следуют из этой позиции выводы ортодоксально религиозные или этические. Поклонников таланта писателя должно бы больше волновать, что «Ожидание обезьян» оказалось по сути последним его художественным опусом. На самом деле и волнует, и огорчает. Но и здесь не все так драматично. Сам Битов сказал в 1996 году: «Ничего, кроме исписанности, от писателя не требуется. Им закончен дарованный ему текст». Сказал в некотором полемическом запале и не без гордости. Вполне, впрочем, оправданной. Текст, созданный им, при всей его фрагментарности и многоликости, не мог бы написать никто другой.
2012
Валерий Попов и «радиомузыка жизни»
Читающая публика (поскольку такой вид еще не окончательно вывелся на просторах России) как будто привыкла к тому, что Валерий Попов – величина постоянная или постоянно присутствующая. Он есть, он периодически радует – а кого и раздражает – новыми своими книгами: то своеобразными автобиографическими опытами, то сборниками переиздаваемых рассказов, то томиками в серии ЖЗЛ. При этом неизменен в своем стиле и чувстве жизни.
Между тем впечатление это обманчиво. Не будем прибегать к избитым клише – он, мол, писатель загадочный, мистический… Однако отметить и отрефлексировать следующий неочевидный факт надо: Валерий Попов – самый изменчивый из «постоянных» авторов, а проза его, и не только последнего времени, весьма, весьма разнородна – чтобы не сказать разноприродна.
Верно, на протяжении долгого времени, с 60-х и этак до середины 90-х, от рассказа к рассказу, от книги к книге (да не так много их и было в ту пору, книг) Попов оставался верен самому себе, чем и заслужил довольно рано упреки в повторяемости, в исчерпанности. Но как-то незаметно получилось, что Попов сегодняшний изрядно не похож не только на своего юного «однофамильца» 45-летней давности, но и на маститого автора постперестроечного десятилетия. Чтобы разобраться в этом, нужно ввести ретроспективу, меняющийся фон времени.
Попов родом из «ленинградской школы 60-х», из этого уникального питомника, в котором атмосфера оттепели соединилась с духовными эманациями девятнадцатого и «серебряного» веков. Немало молодых, наивных, нахальных и честолюбивых прозаиков устремилось тогда сквозь фильтры литобъединений на журнально-издательские просторы: Голявкин и Битов, Рид Грачев и Сергей Вольф, Генрих Шеф и Инга Петкевич, группа «Горожане»: Вахтин, Ефимов, Губин, Марамзин и «примкнувший к ним» Довлатов. Это было яркое, странное, в конечном итоге «потерянное» поколение, хотя от дельные его представители и прорвались к успеху, славе. В то достопамятное – или уже почти забытое? – десятилетие осуществлялись пробы голоса и поиски жанра, происходило типично ленинградское, застенчиво-горделивое самоутверждение школы.
Авторы эти были изрядно несхожи по своим творческим манерам, но звучали в их прозе отголоски старой, мощной традиции, связанной с Петербургским текстом. Самые общие ее черты – воля к выдержанному стилю, лаконизм, насыщенность культурными реминисценциями. И вместе с тем – склонность к гротеску, фантасмагории. Для петербургской и раннеленинградской литературы характерно было целенаправленное экспериментирование: со словом, смыслом, фабулой. И молодые ленинградские прозаики 60-х с готовностью продолжили эти алхимические опыты, порой приносившие крупицы золота высшей пробы.
А засим – каждый шел своим путем. Битов и Ефимов, к примеру, тяготели к психологическим проникновениям, к созданию обобщенно-индивидуальных портретов своих сверстников. Довлатов в духе «жестокого реализма» живописал будни послесталинских лагерей, где судьбы охранников и зэков переплетались до неразличимости. Борис Вахтин, следуя за Платоновым, стремился в образах своих странных героев воплотить знаки и поветрия меняющегося времени, через гротеск внешних жизненных форм передать статику и динамику послевоенного советского бытия, культурную преемственность – и разрывы, поруху. Марамзин и Голявкин окунались в живительные воды новооткрытого абсурдизма, потешаясь над предписанным сверху образом мыслей и способами выражения этих мыслей…
Попов в этой изощренной компании смотрелся несколько запоздавшим и не слишком претенциозным персонажем. Он в меньшей степени, чем многие его товарищи по поколению, был склонен к анализу психологических типов или социальных закономерностей, к скрытой критике или осмеянию «советской действительности». Зато его с самого начала отличало пристрастие к красному словцу, к щегольскому сравнению и броской метафоре, любовь к Юрию Олеше и неприязнь (словно унаследованная от Набокова, которого он тогда, полагаю, не читал) к Литературе Больших Идей.
- Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кирилл Рафаилович Кобрин - Публицистика
- Коммандос Штази. Подготовка оперативных групп Министерства государственной безопасности ГДР к террору и саботажу против Западной Германии - Томас Ауэрбах - Публицистика
- Ленин в судьбах России - Абдурахман Авторханов - Публицистика
- Семь столпов мудрости - Томас Лоуренс Аравийский - Публицистика
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика