Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается кровоточил послеоперационный разрез.
Прибежавший доктор, еще более заспанный, чем в первый раз, не выдержав, загнул: "Эх, мать твою!.. Не женщина, а тридцать три несчастья!.. Что это все у нее не слава богу?!" — и на рысях кинулся обратно по коридору…
Через пятнадцать-двадцать минут над ней склонилось усталое лицо оперировавшего ее хирурга:
— Ну, что, голубушка, нашла коса на камень? Пришла беда — отворяй ворота?… Ну, потерпи, потерпи, сейчас разберемся, что тут такое…
Вот ее снова кладут на каталку, бегом везут по коридору — опять в операционную… А в ушах нарастает какой-то шум, и куда-то пропадают голоса окружающих ее людей, и в глазах — тьма, тьма, тьма…
… Она очнулась от того, что кто-то хлестал ее по щекам, приговаривая:
— Лена, открой глаза! Открой глаза!.. Ты слышишь, Лена, открой глаза!..
С трудом разлепив тяжеленные веки, Елена с удивлением огляделась по сторонам. Была она почему-то совсем раздета, только легкая простынка покрывала ее тело, лежала она на кровати в каком-то незнакомом помещении, а над ней возвышалась железная стойка капельницы с красной жидкостью. "Кровь капают!" — догадалась она. Перед ней стоял все тот же хирург с покрасневшими от бессонницы глазами и внимательно смотрел на нее.
— Где это я? — прошептала она, оглядываясь.
— В реанимации. Мы вынуждены были переправить тебя в городскую больницу, в более подходящие для тебя сейчас условия.
— А… мой сын?
— Что — сын?
— Он где?
— Там же, в роддоме. Его лечат, он немного простужен… — врач отвел в сторону глаза, и она почувствовала: плохи дела ее Антона!
— Вы мне честно скажите, только честно: что с ним? Он опасно болен?
— Ну, не сказать, что опасно… — хирург еще раз внимательно посмотрел ей в глаза. — Не опасно… но — серьезно. У него воспаление легких…
Елена застонала, закрыв глаза.
— Ну, а вот плакать ни к чему! Ты, что, маленькая? Тебе нужно как можно скорее выздоравливать, это сейчас для тебя задача номер один. Ты нужна сыну больше всяких лекарств, но нужна здоровая, слышишь? Кстати, ты его кормила грудью?
— Нет… мне сказали, что после операции пока нельзя… А потом он заболел…
— Угу… — хирург, откинув легкую простыню (странно, почему-то ей совсем не было стыдно), осмотрел ее швы после кесарева сечения, погмыкал, покачал головой:
— Швы болят?
— Да.
— А грудь?
— Ага.
Он озабоченно потрогал нагрубшие, начавшие краснеть груди.
— Не было печали, черт возьми!.. Ну, ладно, будем надеяться, что как-нибудь пронесет… Лежи, не дергайся. Если что нужно будет, скажи сестре, и не вздумай самовольно подниматься, мы тебе поставили подключичный катетер, вены у тебя совсем никудышные, а нужно капать и капать…
Только сейчас Елена заметила, что капельница подключена к какой-то трубочке под ключицей.
— А иголку-то вы достали?
— Достал, достал… Я бы эту иголку воткнул кой-кому, куда следует.
— Как вас зовут?
— Вот, наконец-то, догадалась спросить, — усмехнулся врач, и лицо его осветила какая-то совсем домашняя улыбка. — Федором Михайловичем меня зовут. Почти что Достоевский… Только я не Достоевский все-таки, а Беленький.
— Беленький? — удивленно переспросила Елена.
— Беленький! — весело подтвердил Федор Михайлович. — Хотя сам я, как ты видишь, весьма черненький…
Из-под белой шапочки у Федора Михайловича и в самом деле торчали смоляные вихры.
— Ну, ладно, голубушка, спи пока, отдыхай. Пойду и я маленько отдохну, — сказал врач, заметив, что глаза у нее закрываются сами собой.
— Вы придете? — борясь с наваливающейся дремотой, прошептала она. Ей почему-то было спокойно и хорошо рядом с этим добрым человеком, которому она безоговорочно вдруг поверила.
— Приду, приду! И другие врачи будут заходить. А ты — спи, спи!
…Прошло несколько дней. Швы после кесарева сечения сняли. Образовался очень некрасивый, красно-синий рубец на животе, еще довольно ощутимо дающий о себе знать. Но вот изрезанная ягодица ныла не переставая. И грудь болела все больше и больше. Начинался гнойный процесс. Ни компрессы, ни физиолечение, ни почти круглосуточные капельницы не помогали. Воспалительный процесс никак не удавалось остановить.
Лежать было очень больно и неудобно: на спине — болела изрезанная ягодица, боль разливалась огнем по всей спине; на животе — тоже больно… Очень хотелось встать, но этого ей пока не разрешали.
Здесь, в реанимации, Елена впервые столкнулась с медиками, которые выполняют свои обязанности, не укоряя за это больного, не высмеивая его, не ставя ему в вину его несчастье. В любое время суток рядом постоянно кто-то был. Стоило только попросить, и любая просьба выполнялась спокойно, бесшумно, доброжелательно и со знанием дела.
Каждый день Елена интересовалась у Федора Михайловича, что с ее сыном. Каждый день он по нескольку раз звонил в роддом и узнавал, что малыш в тяжелом состоянии, этого Елене он, конечно, не говорил, и без того ей, бедной, приходилось нелегко, а тут еще бесконечная тревога за ребенка. Он обычно сообщал ей, что мальчик медленно, но поправляется.
На тумбочке около ее кровати скопилась уже солидная горка записок — от мамы, которая, наконец-то, кое-как ее нашла, от редакторши Марины, от женщин, с которыми она была в роддоме. Они уже почти все выписались, но, видимо, Елена произвела на них впечатление, раз им захотелось сделать для нее хоть что-то хорошее. И они разыскали ее, посылая к ней с передачами своих мужей, матерей, сестер — дома у них были малыши…
Но в реанимации почти никаких передач не принимали, разве что брусничный морс, и у ее кровати скопилась уже целая батарея бутылок с этим напитком.
Странно: больше всего почему-то последние дни ей вспоминался ее неудавшийся муж, Сережа. Вот бы он порадовался сейчас рождению сына! Но ведь после того, как он ушел из дома, Кошкин сразу же уволился из "Комсомольца" и уехал куда-то на Север. Елене он на прощание передал, что ему развод не нужен, а если понадобится развод ей, пусть она ему сообщит об этом через редактора — они с ним были чуть ли не закадычными друзьями, и он всегда знал, где в данный момент Сергей мог находиться.
Почему она не написала ему о предстоящем событии? Боялась, что он сочтет ее расчетливой женщиной — ну, конечно же, как только Кошкин узнал бы о рождении ребенка, он бы с себя последнее продал, а ей бы все время посылал деньги. А зачем ей это было нужно? Нет, деньги-то, конечно, всем нужны, но… Но ведь, если бы Сергей помогал ей растить сына, значит, он имел бы на него такие же права, как она, мать! Елена с большим трудом, но все же призналась себе, что ей, оказывается, не хочется делить сына с его родным отцом. Более того, еще до родов у нее появилась мысль, которая потом с течением времени только крепла: ребенок должен принадлежать ей, только ей, и больше никому!
Почему же она так испугалась, что отец захочет воспитывать своего сына наравне с ней? Тем более, что она ведь понимала — как у родителя, у Кошкина куда более шансов стать для ребенка единственным и незаменимым. Она со своим буйным, неровным характером вряд ли могла стать образцовой матерью.
Да, она будет любить своего ребенка больше жизни, да, она отдаст ему все, чем будет владеть, она будет учить его добру, справедливости, человеколюбию. Но постоянно быть по-женски нежной, терпеливой, понимающей?.. Тут она застревала психологически где-то в своем неудавшемся отрочестве. Шли годы, происходили добрые и худые события в ее жизни, а она по-прежнему частью своего существа оставалась там, в несчастных подростковых годах. И ничего не меняли ни прибавляющиеся знания о людях, ни накапливающийся жизненный опыт.
* * *С самого утра в этот день Елене, переведенной уже из реанимации в двухместную палату, становилось все хуже и хуже. Поднявшаяся с ночи температура не падала, наоборот, с тридцати восьми к обеду поднялась до тридцати девяти с половиной.
К боли она как-то притерпелась уже давно, да и стыдно было бы все время стонать, старалась терпеть. И на перевязках помалкивала, хотя иной раз боль была такой, что темнело в глазах. Но сегодня было что-то особенное — казалось, в груди торчит раскаленный нож, и кто-то медленно и безостановочно его поворачивает.
Слезы беспрерывно текли по ее щекам, ей было стыдно своей слабости, но остановиться она уже не могла. Сдерживалась изо всех сил, чтобы не зареветь в голос.
И тут вошел, наконец, в палату вызванный с утра в облздравотдел Федор Михайлович.
— Ого-го! — протянул он, глядя на ее распухшее от слез лицо. — Ну-ка, расскажи мне, свет-девица, что происходит-то у нас с тобой?
— Болит!
— Где болит? Что?
— Грудь…
Федор Михайлович откинул простыню, которой она была прикрыта, присвистнул и нахмурился.