Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да вот у нас говорят: «Не всякое лыко в строку». Хотя большевики в общем и целом разобрались с изящной словесностью, настоящие-то писатели постоянно им досаждали, никак они не вписывались в систему и нарушали ясность непоказанным своим видом: то Пильняк опишет убийство Фрунзе, то Есенин повесится от тоски, то Мандельштам сделает Сталину стихотворную нахлобучку, то вдруг присудят Нобелевскую премию Пастернаку, то Заболоцкий достигнет в этом жанре таких высот, что уже невозможно держать его на свободе.
Правда, серьезным художникам всегда невесело жилось на Руси, всегда власти предержащие стремились унять нашу буйную литературу, и вообще писатели советской поры только усугубили каверзную традицию. Ну, разве что дооктябрьские поколения выстрадали свое в юности (будь то дело петрашевцев или Крымская эпопея), а послеоктябрьские поколения претерпевали на склоне лет. В остальном же наблюдается своего рода инвариантность, в которой есть что-то от наваждения: и работали наши гении исключительно против своего времени, и писали, как по лекалу, все про одно и то же, про то, что русская жизнь есть один скверный анекдот без начала и без конца.
Взять хотя бы зощенковский рассказ «Счастье», где речь идет о стекольщике, видевшем в жизни только то счастье, что вот как-то пьяный солдат разбил в трактире зеркальную витрину, и герой отлично подзаработал. Между тем у Николая Успенского есть рассказ про счастье, в котором «он» и «она» от избытка радости гоняются друг за другом, вооруженные топорами. И у Чехова есть рассказ «Счастье», повествующий о незадачливых кладоискателях, каковые объясняют своё невезение классовой подоплекой. И у Достоевского есть о счастье, например, в сатире про то, как один демократически настроенный интеллигент вещал из утробы нильского крокодила.
Или взять чеховский рассказ о мещанах, покусанных бешеной собакой и отправленных лечиться за общественный счет в Париж, которые пропились на ближайшей станции, или всеизвестную гоголевскую «Шинель», или сравнимый со «Скверным анекдотом» Достоевского зощенковский рассказ о стойком мужике, два года голодавшем, чтобы приобрести лошадь, и пропившем ее на радостях, когда обмывали покупку, — это ли не то, что называют инвариантностью, на которой, кстати заметить, зиждется вся мировая литература…
Происходит это, видимо, вот по какой причине: так сказать, единоутробна природа художественного таланта, что само по себе может служить пятым доказательством бытия Божьего, ибо художественный талант есть чудесная способность преображения действительности в искусство, и даже божественная способность рождения иной жизни, в которой угадывается больше действительности, нежели в действительности как таковой.
Разумеется, существуют между писателями и различия, но не высшего разбора. Например, у Антона Павловича слог ласковый, интонация нежная, фраза какая-то овальная, а у Михаила Михайловича язык подлый, эстетика коммунальная и редко когда в предложении соединится более десяти слов.
Однако и то надо принять в расчет, что Антона Павловича окружали частные поверенные да курсистки в кисейных платьях, а во времена Михаила Михайловича головы проламывали из-за ежиков для чистки керосинок и покупали себе мужей. И всё же настолько сильна генетика, завещанная художнику от Создателя, что во многих отношениях Михаил Михайлович своему времени не поддался…
Зощенко относился к редкому подвиду русского писателя — он был джентльмен, как Александр Герцен, как… да вот, пожалуй, и всё, он был джентльмен, как Герцен. Мало сказать, что его отличала порядочность безукоризненно чистого человека, он был из тех — сугубо, напряженно — благородных людей, которые живут как бы с оглядкой на русский Дуэльный кодекс. С другой стороны, он был так хорошо воспитан, что не чурался никакого труда и даже однажды сшил на пари костюм, легко спускал мальчишескую задиристость, если и обижался в ответ на колкости, то как-то непроницаемо, кроме того, он питал слабость к изящным вещам и не был ни пьяницей, ни гурманом.
Внешность его, что называется, отвечала: мужчина он был невысокий, чуть повыше карлика Олеши, но тонкий, грациозный, превосходно одетый, всегда аккуратно причесанный на косой пробор, глядящий немного томно и смешно из-под приспущенных век, как смотрят веселые сердцееды; ну разве что его слегка портил золотой зуб, сиявший в левом уголке рта. Когда его видели прогуливающимся по Литейному проспекту или вдоль Грибоедовского канала, с тонкой щегольской тросточкой и в зеркально начищенных башмаках, то казалось, что будто город превратился в декорацию для одного-единственного артиста.
И мысли его были прекрасны; однажды он так утешил сказочника Евгения Шварца, которого кто-то незаслуженно оскорбил: «Что делать, Женя, — говорил он, — в хорошие времена люди хороши, в плохие — плохи, а в ужасные — ужасны…»
Стало быть, в эти самые ужасные времена Михаил Михайлович своему времени не поддался. В те поры, когда половина писателей писала сводки для абреков госбезопасности, а другая половина сочиняла панегирики красному императору и боялась откровенничать даже в кругу семьи, Зощенко оставался Георгиевским кавалером и полноправным продолжателем традиций великой русской литературы, который, сам того не ведая, подкапывался под государственные устои.
Большевики, несмотря на их пресловутое «классовое чутье», поздно сообразили, что для страны победившего социализма такие писатели — нож острый, и вот летом 46-го года, чисто по-большевистски, то есть ни с того ни с сего, ЦК ВКП (б) выдало постановление насчет Зощенко, и толстяк Жданов выступил со своей людоедской речью.
Суть ее состояла в том, что «Зощенко совершенно не интересует труд советских людей, их усилия и героизм, их высокие общественные и моральные качества», что «Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта… привык глумиться над советским бытом, советскими порядками, прикрывая это глумление маской пустопорожней развлекательности и никчемной юмористики…», «с циничной откровенностью продолжает оставаться проповедником безыдейности и пошлости, беспринципным и бессовестным литературным хулиганом… Трудно отыскать в нашей литературе, — сокрушался Жданов, — что-либо более отвратительное, чем та «мораль», которую проповедует Зощенко… И эту мораль он преподносил советским читателям в тот период, когда наш народ обливался кровью в неслыханно тяжелой войне…» Больше того: «Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться — пусть убирается из советской литературы!..»
По-своему, по-большевистски, Центральный комитет был безусловно прав. В стране, где всё и вся подконтрольно узкому кругу лиц, где даже приём стеклотары от населения обсуждается среди первых чиновников государства, где «величайшие гении всех времен и народов» вникают в такие мелочи, как театральный реквизит и заклёпки для самолетов, литература есть, конечно же, «часть общепролетарского дела», никак не больше, которая, по мысли того же Жданова, призвана «воспитывать молодежь не в духе наплевизма и безыдейности, а в духе бодрости и революционности», иначе ей грош цена.
Однако с точки зрения вечности, как говорится, всё это сущая чепуха. Потому что литература если кому и служит, так только себе самой, точнее сказать, своей неизменной сути — она есть средство укрепления человека в его метафизической должности подобия Господа на земле. Писатели же, в свою очередь, из века в век обогащали мировую культуру, мало заботясь о том, какой из вкладов будет иметь общественно-политическое значение, и вообще сочиняли книги по той причине, что им нравилось это делать.
Да только большевикам не нужно было такое, то есть истинное, искусство, а требовался им своего рода промысел, способный худо-бедно обслуживать фундаментальные и сиюминутные политические интересы, почему они и претендовали на непосредственную пользу для себя от всякой картины, книги, оперы, даже симфонии и трактовали художественную культуру как подсобное хозяйство самого узкого направления. И, надо сказать, они своего в основном добились, поскольку «ежели зайца бить, он спички может зажигать» — в результате прямого террора и смешных трагедий вроде постановления ЦК от 46-го года наши замученные литераторы и выродились в обслуживающий персонал, который четко прислушивался ко всякому окрику из сераля.
То, что руководители огромной империи не поленились обрушиться на писателя, сочинявшего забавные рассказы из жизни городских низов, нисколько не удивляет, так как руководители эти были люди злые, глупые, некультурные. А вот то, что Михаил Михайлович на них за это обиделся, удивляет. Ведь знал же он, поди, с кем имеет дело и что стоят громы и молнии, которые мечут в него угрюмые фанатики из бывших фабричных, уголовников, недоучек. Ведь иной на такую критику даже не огрызнется, а только подумает про себя: ничего не поделаешь с этими обормотами, ибо не ведают, что творят.
- Русская германистика: Ежегодник Российского союза германистов. Том 1 - Сборник статей - Языкознание
- Славянские Боги Олимпа - Ольга Мирошниченко - Языкознание
- Россия далеко от Москвы. Сборник статей - Олег Копытов - Языкознание
- По следам литераторов. Кое-что за Одессу - Владимир Вассерман - Языкознание
- Абсолютная реальность: «Молодая Вена» и русская литература - Алексей Жеребин - Языкознание