тот, который и без того уже был нанесен ей приговорами и казнями. Следуя расхожим представлениям о процессах как «трагедии», невозможно постичь всей тонкости возникавшей двойственности, когда «убийства по закону» осложнялись еще и самоубийствами. Это были такие убийства, при которых только в биологическом плане можно было точно сказать, кто кого убивает на самом деле. Это – убийства и самоубийства в пределах одной шизофренической структуры, где Я, которое убивает, уже невозможно ясно отличить от Я, которое убивают. Ясно было только одно: все кончается трупами интеллигентных людей – задушенных, расстрелянных, забитых насмерть. Пожалуй, дело Альтюссера
тоже является дополнением к психопатологии марксизма. Он убивает интеллигенцию, творя насилие на том социальном уровне, на котором революция пожирает самых одаренных своих детей, не говоря уже о тех миллионах, которые гибли, не зная точно, что у них, собственно, общего с этой революцией, и, вероятно, зная только одно: есть что-то неистинное в том, что революция убивает.
Логический корень этих извращений был выражен уже в 1843 году молодым Марксом в предельно ясном тезисе, который относился к тому времени, когда еще не произошло окостенения марксизма, но тем не менее он уже позволяет почувствовать тягу к цинизму: «…коммунизм видит, что другие социалистические учения… возникают против него не случайно, потому что он сам есть только особенная, односторонняя реализация социалистического принципа»[52]. В слове «односторонний» заключена великая ирония марксизма. Тот, кто говорит «односторонний», сознает, что есть и должны быть по меньшей мере две стороны, и придерживающийся только одной обманывает и себя, и других. Только то знание, которое терзается чудовищной волей к власти, может стремиться выдать за истину вполне сознаваемую односторонность. Тем самым оно напрочь опровергает собственный пафос познания. И следовательно, коммунизм представляет собой то знание власти, которое пробалтывается о своих секретах еще до того, как добирается до руля общества. Это – и только это – на философском уровне создает его общность с фашизмом.
V. Чувство жизни в сумеречном свете
Самоопровержение Просвещения – результат Новейшей истории, которая уничтожила все прекрасные иллюзии о «разумном Ином». Просвещение неизбежно будет сходить с ума, избирая принцип левизны, – до тех пор, пока он воплощается в действительность через системы деспотизма. Суть Просвещения – предпочитать принцип свободы принципу равенства. Просвещение не сможет упорно не замечать того факта, что социализм, которому принадлежали его симпатии, утратил невинность почти в той же мере, в какой ее утратило то, против чего он первоначально выступал. «Реально существующий социализм» в том виде, в каком он существует сегодня, в известной степени делает излишним вопрос о различии левого и правого. Он, конечно, отличается от капитализма, существуя в доступных научному познанию формах, которые могут иметь свои преимущества и недостатки. Но с капитализмом – равно как и с любым политико-экономическим строем – его роднит нечто общее: почерк жестокой реальности, которая никогда не может быть левее или правее себя самой и которая даже тогда, когда она сотворена нами, всегда такова, какова она есть. «Левой» или «правой» по отношению к реальности может быть только мораль. Реальность же, в той мере, в какой она затрагивает нас, может быть приемлемой или ненавистной, сносной или невыносимой. И сознание имеет лишь два варианта для выбора – принимать или не принимать реальность. Говоря предельно просто, именно это и проясняет критика цинического разума. Однако не так-то просто понять, исходя из этого, смысл ныне происходящей деморализации. Деморализация может происходить только там, где существует мораль, пробуждение и освобождение от иллюзий и грез может наступить только после пребывания в их плену. Вопрос стоит так: не приближаемся ли мы, переживая деморализацию, к истине?
Мы и в самом деле оказались в сумерках, в которых не видны жизненные ориентиры. Чувство жизни у современной интеллигенции – это чувство людей, которые не способны понять моральность аморальности, потому что это кажется им «чересчур уж простым». А поэтому ни один человек не ведает, ориентируясь на свой внутренний опыт, каким образом и в каком направлении все будет развиваться дальше.
В циническом сумеречном свете, окружающем впавшее в недоверчивость Просвещение, возникает специфическое, уникальное чувство безвременья – чувство, в котором соединились стремление лихорадочно действовать и растерянность, желание что-то предпринять и уныние, чувство, которое не может вырваться из круговерти повседневной суеты, которое отчуждено от истории и отвыкло радоваться будущему. День завтрашний видится в двойственном свете. С одной стороны, он вроде бы не сулит ничего особенно нового, с другой – может обернуться катастрофой, а между этими двумя возможностями живет маленькая надежда на то, что все обойдется и образуется. Прошлое либо становится балованным ребенком, с которым носится академическая наука, либо приватизируется вместе с культурой и историей, превращаясь в лавку старьевщика, где собраны курьезные миниатюры, свидетельствующие, что когда-то уже все было. Самый большой интерес еще вызывают жизнеописания людей былых времен и давно забытые цари, а среди них в первую очередь фараоны – как вечно живые и комфортно устроенные трупы, с которыми мы можем отождествить себя.
Принципу надежды противопоставлен принцип «ловить момент», «жить здесь и сейчас». По пути на работу люди мурлыкают песенки типа «Не жди лучших времен» или «Бывают дни, когда я бы хотел стать своей собакой». Вечером в кооперативных пивных на глаза попадается плакат, на котором написано: «Будущее отменяется из-за недостаточных капиталовложений и малого трудового участия». Плакат рядом гласит: «Мы – как раз те люди, с которыми нам не велели знаться родители». Циническое ощущение, которое вызывают нынешние времена, сродни ощущению туриста, отстраненно озирающего чуждую реальность во время экскурсии; это – ощущение серой повседневности, ощущение пребывания в тисках между суровым реализмом и грезами о невозможном, ощущение присутствия и отсутствия одновременно, ощущение холодного безразличия или увлеченности, ощущение «down to earth»[53] – не так важно, здесь каждый волен выбирать сам. Одни – честолюбивы, другие – инертны. Тем не менее все ожидают чего-то такого, что оправдало бы предчувствие лучших дней, ощущение, будто есть что-то впереди. И весьма многие хотели бы активно включиться – не так важно, во что именно. Ощущают грядущий крах – и в то же время катастрофильно тянутся к нему, чувствуют приятную легкую горечь (как принято писать в рекламе шоколада) и всецело уходят в личные переживания, если еще удается держаться в шаге от чего-то худшего. Хорошие фильмы, конечно, важны. Но добрым примерам следовать нелегко, поскольку всякая реальная жизнь отличается от показанной на экране, а в особенности – своя собственная. Еще продолжают дарить друг другу