меня) было мое возвращение к перу, вследствие чего скованный внутри поток получил выход, а я ощутила перерождение. Я начала статью о забытых[623] и по плану намеревалась закончить ее сегодня, но пришел Литтон и к тому же невозможно писать, если твою сосредоточенность нарушает что-то еще, кроме обычной рутины. Однако я только выиграла от этой встречи. Мы много говорили, и, как обычно, чем глубже погружались, тем больше находили драгоценных самородков. Конечно, наша дружба теперь ужасно важна для Литтона, как и для меня, особенно, осмелюсь повторить, если учесть, что успех принес ему блестящую замену – отношениями с любыми леди и лордами без ограничений. Но о чем мы говорили? (Как ни странно, мне легче писать после чая, а не в этот бледный утренний час, когда по равнинам стелется туман, а внезапно налетевший ветер приносит с собой дождь.) Сначала мы спорили о пустяках; потом выясняли, у кого какое положение; сошлись на том, что мы оба твердо стоим на ногах; затем обсуждали наши работы и наконец книги – все эти темы легко и просто сменяли друг друга. Литтон собирается написать пьесу:
«Я готовлюсь к своему Ватерлоо[624]
», – то есть он хочет попробовать свои силы в художественной литературе. Если ничего не выйдет, Литтон навеки обречет себя заниматься историей, возможно, историей английской литературы. Мы согласились, что писать – это сущее мучение. И все же мы живем этим – встраиваемся в поток жизни при помощи своих чернильных ручек. Возникает захватывающая иллюзия. Клайв говорит, что мы разливаем бренди и создаем романтику, которой не существует. Вчера к нам внезапно нагрянул Клайв в белых фланелевых брюках и расстегнутой фланелевой рубашке. Казалось, его тело рвется наружу, а шея превратилась в ряд жировых колец, напоминающих фигуру шахматной королевы. Вдова скрыла бы это чем-то вроде собачьего ошейника. От жары его волосы растрепались, поэтому Клайв выглядел развратным и потрепанным своим распутством. Он явно нервничал и, вместо того чтобы хвастаться своими успехами, как несколько месяцев назад, почти презирал их.
«Неужто Литтону скучен огромный мир и он хочет от него отказаться? Что ж, возможно, он прав… Лучше жить в деревне и работать». Рада заметить, что покаянное настроение испарилось и в нем забурлила его истинная натура. «New Republic» [625], Америка, деньги и т.д. и т.п.
По-видимому, я уклоняюсь от изложения беседы с Литтоном – во-первых, мне не нравится писать то, что заинтересует мистера Госса или миссис Асквит через 50 лет. Во-вторых, нужно напрягать шестеренки в мозгу. Для моего же блага, замечу, мне лучше перестать обращать внимание на то, что люди говорят о моих произведениях. Но я по привычке обращаю. Это порождает дискомфорт. Например, рассказывая о литературных вкусах Макса [Бирбома], Литтон счет нужным сообщить, что Макс меня не читал, – было неловко. Моя неприязнь к М.Х. [Мэри Хатчинсон] объясняется тем, что она невысокого мнения о моем творчестве. Выходит, я должна перестать привлекать внимание к «своей писанине». Стоит только ошибиться, и промахи последуют один за другим. Однако это единственный неловкий момент в разговоре. В прежние времена их была бы тысяча.
12 сентября, понедельник.
По правде говоря, мы снова одни, но я не могу взяться за перо, отчасти, полагаю, из-за суеверия. Мы проводили Джеймса и Аликс в девять утра, поэтому весь день испорчен. Фрейд[626] определенно усугубил черты Аликс. Даже ее выпирающие кости стали заметней. Вот только взгляд какой-то блуждающий. У нее есть цель и самоуверенность, но это, возможно, из-за брака. Джеймс остается прежним – единственный человек, как говорит Аликс, пригодный для созерцательной жизни, то есть для высшей. По ее словам, лучше созерцать, чем творить. Однако Джеймс не претендует на такую исключительность. Он наименее амбициозный человек, да и характер у него спокойный, приглушенный, мягкий, скромный. Подозреваю, что его достоинства скрыты от чужих глаз тенью, которую, конечно, отбрасывает Аликс. Я легко могу представить его чутким и, разумеется, эгоистичным, но не крайним эгоистом и уж точно не собственником, мужланом или тираном. Самое худшее в нем, как мне кажется, это серость, убежденность в бессмысленности любых действий и способность приводить доводы за и против чего угодно. Осмелюсь предположить, что его однообразность отчасти объясняется нами. Мне кажется, что тет-а-тет Джеймс способен быть веселым, как маленький ребенок; возможно, с Аликс он именно такой. Возможно, они вместе ходят за сладостями. Возможно, он самый приятный и веселый компаньон на свете. Вот он плюхнулся на мою кровать, как только я встала, и улегся читать брошюру Джейн[627]. На заднем плане – Ноэль. Ноэль для Джеймса, как и для Адриана, – непостижимая романтичность, хотя она вышла замуж за какого-то Джонса или Ричардса и больше не романтична[628]. Я смотрела на Аликс в профиль и увидела ее старой, властной, современной; она всегда в одних и тех же пальто и юбке, которые на самом деле линяют, словно шерсть животного.
Литтон, кстати, говорил о «с–и», а еще согласился, что все «б» – жеманные недотепы и слюнтяи. И он в том числе. Чтобы быть «б», нужно быть немужественным, не собственником, очень милым, но склонным к сентиментальности. Но тогда их вкусы деградируют[629].
Я дочитала «Крылья голубки[630]» и пишу следующий комментарий. Манипуляции автора становятся к концу романа настолько изощренными, что забываешь о творце-писателе и вместо него видишь обычного человека-рассказчика. В результате он, по-моему, теряет ощущение кризиса и проявляет невероятную изобретательность. Я, кажется, слышу, как он говорит, что так и нужно делать. Когда все ожидают кризиса, настоящий художник как раз избегает его. Не делайте лишних движений, и это произведет куда более сильное впечатление. В итоге, после многочисленных фокусов и перекладываний шелковых носовых платков, перестаешь замечать автора, стоящего за всеми этими действиями. Вследствие подобных манипуляций, например, исчезает Милли. Он перехитрил сам себя. И никто уже не будет перечитывать книгу. Мысли и напряжение переданы великолепно. Ни одного провисающего или слабого предложения, но многое выхолощено и пропитано какой-то робостью, сознательностью или чем-то еще. В высшей степени американская, я полагаю, решимость продемонстрировать свое хорошее воспитание и легкая тупость в понимании того, что есть хорошее воспитание.
12 сентября, 1921. Чарльстон.
Моя дорогая Вирджиния.
Мне будет жаль, если Джек Сквайр всерьез решит, будто он вывел меня из себя; к тому же я не уверен во фразе «вывел их на чистую воду», хотя она и кажется уместной, поэтому я надеюсь, что это останется между нами. Вы и представить себе не можете, какое удовольствие я получил от поездки в