разбередила меня, в ночи я не могла спать и горячие слёзы проливала; но это наслаждение — проливать слезы над произведением искусства <…> Если б знал Достоевский, сколько он мне доставил этих слёз и сколько утешения своими произведениями, ему бы, верно, было приятно. Ещё во время войны, когда бывало на душе так тяжело, что сил нет, один “Дневник писателя” утешал меня. Бывало, читаешь и думаешь: утопия всё это, а между тем в душу входит что-то утешающе-сладкое, потому что видно там любящее сердце, душу, понимающую всё, понимающую и веру. Уж если есть хоть один человек, убеждённый, верующий, любящий, не эгоист, — какое это, в тяжёлые минуты, огромное утешение, а он ещё так прямо, так громко, такими жгучими словами говорит о своей вере! Мне тогда много раз хотелось поехать к нему, написать ему, но, конечно, при моей застенчивости, не сделала <…> Но теперь, если бы я была в Петербурге, я бы пошла к нему, и он уже сам был бы виноват. Разве не описал он, как было приятно старцу Зосиме, когда к нему пришла простая русская глупая баба со своим русским простым спасибо?! И я бы пришла и сказала “спасибо”, — спасибо, что он думал и высказал вещи, которые без слов наполняли душу и мучили меня; спасибо, что он не гнушается войти в скверное, преступное сердце и выкопать там нечто и прекрасное, за то, что любит деток, за художественное наслаждение его образами, за слёзы, за то, что с ним я забыла ежедневные заботы и мелочи жизни и как-то вознеслась над ними. Невольно сравниваешь Достоевского с европейскими романистами — я беру лучших из них — французов: Золя, Гонкур и Доде, — они все честные, желают лучшего; но, Боже мой, как мелко плавают! А этот… и реалист, такой реалист, как никто из них! Его лица— совсем живые люди! Вам кажется, будто вы знавали их или видели где-то, будто вы знаете тембр их голоса. Ещё более реальности придает этим людям высокохудожественный приём — не описывать их, а давать читателю знакомиться с ними постепенно, как это бывает в жизни. Наблюдатель Достоевский такой тонкий и глубокий, что можно только поражаться, — это, конечно, не новость. И, вместе с этим крайним реализмом, можно ли на свете найти еще такого поэта и идеалиста?! Ведь это почти достижение идеала искусства — человек, который реалист, точный исследователь, психолог, идеалист и философ. Да, он ещё и философ, — у него совсем философский ум, а между тем он, вероятно, не получил философского образования; видно, философы бывают врождённые, как гении. Говорить ли тебе, что я ревела, читая рассказ бабы об умершем ребёнке?! И как он так знает женское сердце?! Должно быть, и это врождённое: сила его любви дала ему понять женское и детское сердце. А какое впечатление всего хода романа! Как перед грозою, собираются, собираются тучи, и ты видишь — неминуема уже гроза, — так и тут: собираются события, воздух становится всё гуще и невыносимее, и так сильно впечатление, что хочется, чтоб уж он убил его поскорее, чтобы уже было кончено…» [
ЛН, т. 86, с. 497]
Ободрённая сообщением матери о реакции Достоевского на её отзыв, Юнге написала ему письмо, на которое он ответил 11 апреля 1880 г. и, в частности, признался почитательнице его таланта: «Мнение Ваше обо мне я не могу не ценить: те строки, которые показала мне, из Вашего письма к ней, Ваша матушка, слишком тронули и даже поразили меня. Я знаю, что во мне, как в писателе, есть много недостатков, потому что я сам, первый, собою всегда недоволен. Можете вообразить, что в иные тяжёлые минуты внутреннего отчёта я часто с болью сознаю, что не выразил, буквально, и 20-й доли того, что хотел бы, а может быть, и мог бы выразить. Спасает при этом меня лишь всегдашняя надежда, что когда-нибудь пошлёт Бог настолько вдохновения и силы, что я выражусь полнее, одним словом, что выскажу всё, что у меня заключено в сердце и в фантазии…»
Юркевич Михаил Андреевич
Помощник инспектора Кишинёвской духовной академии, «читатель и почитатель» Достоевского, написавший ему в конце 1876 г. о трагическом событии, взбудоражившем весь Кишинёв: 12-летний воспитанник местной прогимназии не знал урока и был наказан — оставлен в школе до пяти часов вечера. Мальчик походил-послонялся по классной комнате, нашёл верёвку, привязал к гвоздю и — повесился. Писатель ответил Юркевичу 11 января 1877 г., а затем в первом же, январском, выпуске «ДП» за 1877 г. уделил кишинёвскому событию целый раздел 2-й главы под названием «Именинник».
Юрьев Сергей Андреевич
(1821–1888)
Критик славянофильского направления, переводчик, издатель-редактор журналов «Беседа» (1871–1872) и «Русская мысль» (1880–1885), председатель (с 1878 г.) Общества любителей российской словесности, а позднее — Общества драматических писателей. Приглашал Достоевского к сотрудничеству в «Беседе», а в 1880 г. обратился к писателю с просьбой написать для «Русской мысли» статью об А. С. Пушкине и от имени Общества любителей российской словесности пригласил Достоевского выступить с «Речью о Пушкине» на заседании Общества, что и случилось-произошло 8 июня 1880 г. в Москве. Во время пребывания Достоевского на Пушкинских торжествах в мае-июне 1880 г. он виделся-общался с Юрьевым практически каждый день. Об этом он упоминает в письмах к жене, но наиболее полные воспоминания о последнем свидании Достоевского с Юрьевым уже после праздника в номере гостиницы Лоскутной оставила жена Л. И. Поливанова — М. А. Поливанова, ставшая случайным свидетелем: редактор «Русской мысли» буквально выпрашивал у писателя его речь для своего журнала (хотя до её грандиозного успеха всячески уклонялся от обязательства её опубликовать), но Достоевский объяснил ему со всеми подробностями причин и резонов, почему он уже отдал свой текст в «Московские ведомости», а потом произошёл интересный эпизод, когда писатель сказал (обращаясь к Поливановой) об Юрьеве: «— Не могу не любить этого человека… На депутатском обеде ведь совсем рассердился на него. Если бы вы слышали, Марья Александровна, как он унижал Россию перед Францией. Французы должное оказали великому русскому поэту, а мы удивляемся этому, носимся и чуть ли не делаем героем дня французского депутата. Я, знаете, даже отвернулся от него во время обеда; сказал, что не хочу быть знакомым с ним.
— Вы всё за фалды меня дёргали, — вставил Юрьев.
— Я хотел вас остановить, но вы не обращали внимания. Я очень сердит был, а после обеда не мог, пошёл к нему и помирился. Не понимает он, что он делает. — Тут оба обнялись и поцеловались…» [Д. в восп., т. 2, с.