«Без родителей и кровных, без друзей и покровителей, в одиночестве с моим горем, мне остается спасать себя от последнего искушения, что готовят мне те, которые должны бы оказывать мне защиту и попечение. Горько моему сердцу! Меня держат как пленницу, негодные ругаются над моей честью, в своих пьяных беседах приравнивают меня к распутницам и строят против меня измены и заговоры. За меня торгуются, замышляют отдать меня в руки того, кто не имеет никакого права ни на меня, ни на мое государство. Гонимая отовсюду, свидетельствую перед Богом, что вечно буду стоять за свою честь и достоинство. Раз бывши государыней стольких народов, царицею Московской, я не могу возвратиться в звание польской шляхтянки и никогда не захочу. Поручаю честь свою и охранение храброму рыцарству польскому. Надеюсь, что благородное рыцарство будет помнить свою присягу…»
Здесь досталось всем сестрам по серьгам, но больше всего камней было запущено в огород Рожинского, которого отныне Марина считала своим кровным врагом – почти столь же ненавидимым, как предатель-мечник Скопин-Шуйский, который оставил царя Дмитрия безоружным перед лицом смерти.
Она оставила письмо на столе, пошла к двери… и оглянулась на спящего Заруцкого. На миг зажмурилась, чтобы навсегда запомнить, как он лежал, – поверженный богатырь, Самсон, остриженный Далилой.
Сердце ее преисполнилось гордости. Бесшумно отодвинула щеколду и выскользнула из комнаты. Увидела ждущие глаза Барбары, мельком улыбнулась – и велела немедля, спешно переодеться в мужское платье и готовиться к отъезду, причем взять с собой только преданного казака-конюшего.
– И тихо, как можно тише! – твердила она, загадочно улыбаясь. – Тише, тише!
Целую ночь они мчались верхом в Калугу. Однако заблудились в заснеженной, вьюжной круговерти и вместо Калуги очутились в Димитрове, где теперь стояло войско Яна Сапеги. Марина, вне себя от ярости, готова была вновь пуститься в путь, однако Сапега с трудом удержал ее: ведь к Димитрову приближались войска Скопина-Шуйского и шведского полководца Делагарди. Только страх попасть в плен к предателю-мечнику остановил Марину и вынудил остаться. Одному она радовалась: теперь у нее будет возможность высказать знаменитому полководцу все, что она о нем думает!
Князь Михаил Скопин-Шуйский, ободренный своими победами, особенно тем, что разбил поляков под Троицким монастырем и освободил его от осады, не сомневался в быстром успехе над защитниками Димитрова. Как ни ярились польские храбрецы, однако видно было, что осажденные теряют дух. Но вдруг на городской стене появилась женская фигурка. Сначала, впрочем, ее приняли за юношу, потому что на ней была одежда польского гусара. Однако, скинув шапку и тряхнув головой, так что закрученная на затылке коса развилась и упала на спину, женщина стала подбочась и закричала, мешая польские и русские слова:
– Смотрите и стыдитесь, рыцари! Я женщина, но не теряю мужества и не собираюсь спасаться бегством! Да и кого вы испугались? Предателя и изменника! Разве может Бог встать на сторону предателя?!
– Она безумная, юродивая, – переговаривались русские, слышавшие ее крики, однако Яков-Понтус Делагарди, бывший при осаде рядом со Скопиным-Шуйским, поразился его изменившимся обликом. Право, у храброго полководца был такой вид, словно он невзначай встретил привидение!
Тут же толмач подсказал Делагарди, что он видит перед собой не кого-нибудь, а Марину Мнишек.
Шведский полководец, француз родом, вытаращил глаза. Он много слышал об удивительной даме, о которой люди говорили со странной смесью ненависти и восхищения, но ни в коем случае не равнодушно, и в первую минуту испытал откровенное разочарование: было бы на что смотреть, было бы к чьим ногам метать Московское царство! Не иначе и первый Дмитрий, и второй были одурманены этой невидной, маленькой женщинкой. Уж не колдунья ли она, которая наводит чары на мужчин?
– А про какого предателя она говорит? – спросил Делагарди.
Толмач перевел вопрос, но Скопин-Шуйский только дико поглядел на своего сотоварища и ничего не ответил.
Впрочем, ответ был тут же дан со стены.
– Князь Михаил! – прокричала Марина громким голосом. – Мечник царя Дмитрия, слышишь меня? Помнишь ли ты погубленного тобою государя? Именем его я призываю тебя к ответу! Не думай, что тебе удастся уйти от мести! Ты предатель – и смерть твоя будет достойна предателя, потому что тебя обрекут на смерть те, кому ты доверишь свою жизнь! Сгинешь вместе со своим Шуйским, таким же предателем и клятвопреступником, как ты!
Делагарди почувствовал себя оскорбленным за своего храброго друга.
– Стреляйте в окаянную бабу! – крикнул он, и вокруг загремели выстрелы: люди словно проснулись от зачарованного сна.
Однако пули миновали Марину, как если бы она была заговоренная. Неторопливо подобрав косу, она закрутила узел на затылке и спокойно сошла со стены, сопровождаемая невысоким, но чрезвычайно удалым с виду шляхтичем, в котором узнали Сапегу.
Как истинный француз, Делагарди умел уважать достойного противника и с интересом уставился на польского воеводу, тотчас забыв о выкриках Марины. Он счел ее полубезумной и не придал ее словам никакого значения. Никаким обвинениям Делагарди не поверил. Ясно же, что для Марины каждый, кто приложил руку к свержению ее мужа, – враг и предатель. Дама просто не соображает, что молотит языком!
Однако на Скопина-Шуйского вопли Марины произвели, кажется, огромное впечатление, потому что весь тот день он был рассеян, а наутро приказал основным силам отойти от Димитрова и вернулся в Москву.
Однако все же не спасся от проклятия Марины!
…23 апреля 1610 года Михаила Васильевича Скопина-Шуйского позвали крестить ко князю Ивану Воротынскому. Кумой была Екатерина Григорьевна – жена Дмитрия Шуйского, сестра покойной Марьи Григорьевны Годуновой, супруги царя Бориса, меньшая дочь знаменитого Малюты Скуратова.
Посреди пира Скопину-Шуйскому сделалось дурно, открылось кровотечение из носа, которое никак не могли унять.
Князя Михаила отвезли домой. Немедля извещенный о болезни друга Делагарди прислал к нему своего медика, не доверяя царскому архиятеру. Но ничто не помогло. Прибавилось и внутреннее кровотечение. Через несколько дней изнемогший от потери крови князь Михаил скончался.
Говорили, перед смертью, уже в полузабытьи, он настойчиво просил у кого-то прощения, клялся, что не мог поступить иначе, что не со зла содеял такое, а во имя родимой страны…
Перед кем клялся? В чем каялся? Сие осталось неведомо: исповедовавший его священник не открыл последней тайны умирающего, только видели, каким угрюмым, почерневшим вышел он с исповеди. А впрочем, немудрено почернеть, видя смерть народного героя и великого полководца!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});