Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боль еще была сильной. Очень опасной. Не давала мне вздохнуть.
— Мама, ты меня слышишь?
Я оттолкнула боль. У меня получилось.
— Конечно, я тебя слышу. Что ты так напугалась?
Был ли это мой голос или голос моей бабушки? Похоже, ее. С той стороны излучины времени, где она приземлилась, исчезла, и сейчас подает мне свой голос. И обращает ко мне свои слова.
— Тебе ведь плохо. Очень плохо.
— Мне уже намного лучше.
Стало лучше, но не намного. Но я выкарабкалась.
Моя дочь Мария, опять строгая, хотела знать, часто ли это случается, и говорила ли я об этом тому психиатру из Нью-Йорка.
— Я думала, вы начали разговаривать.
— Нет.
Она хотела вызвать скорую.
Мне удалось не сказать ей, что боль сейчас была впервые, но я ее ожидала. Она должна была прийти. И еще будет приходить.
А скорая помощь не нужна, потому что я в полном порядке, раз меня так интересует, откуда взялся этот чиппендейловский гарнитур.
— История с гарнитуром, вот увидишь, до середины совершенно обычная, а с середины — безумная, — сказала Мария. — Но ты должна ее услышать.
У моей дочери, говорится в этом рассказе, есть подруга, а у подруги есть дальняя родственница. Тем вечером дочь была приглашена к подруге, которая у своей дальней родственницы купила, невероятно дешево, английский мебельный гарнитур, антикварный. Гарнитур изготовлен по чертежам Томаса Чиппендейла, мастера-краснодеревщика из Лондона, середина восемнадцатого века, объяснила дальняя родственница, которая, как оказалось, жена известного художника Павле Зеца. После его скоропостижной кончины, три года назад, эта дама решила переехать из большого дома в Дединье, где была и мастерская художника, в гораздо меньшую квартиру, ближе к центру. Она, скорее, хотела передать в хорошие руки, чем продать, этот ценный гарнитур, требующий трудоемкого ухода. Гарнитур, возможно, единственный экземпляр такой чиппендейловской мебели не только в Сербии, но и в Югославии, думала супруга художника Павле Зеца. В Воеводине, в Хорватии или в Словении мебель чаще заказывали в Вене, а не в Лондоне, считал в свое время художник Павле Зец, а он в таких вещах разбирался, утверждает его супруга в этом сейчас конца семидесятых годов, и постоянно требовал, чтобы за гарнитуром тщательно ухаживали. Но супруга художника устала от этой заботы, потому что чувствовала себя обязанной покойному мужу, именно потому, что его больше нет, и особенно с тех пор, как его нет. Она должна была заботиться, — рассказывала дама, — еще и потому, что забота мужа о гарнитуре, в последние годы превратившаяся в какую-то манию, ее очень расстраивала. Тревожила. Энергичный партизанский полковник в отставке трясся над этим гарнитуром, как над обожаемым чадом, что было смешно. Еще смешнее было наблюдать знаменитого графика и уважаемого профессора белградской Академии художеств, как он вдохновенно и собственноручно смазывает различными жидкостями, привезенными из заграницы, и полирует специальными тряпочками и щеточками извитое красное дерево спинок чиппендейловского канапе или чиппендейловских стульев. Он мог часами заниматься этим делом, вместо того, чтобы рисовать. Из-за такого поведения мужа она почти возненавидела гарнитур. Ей хотелось разнести его в щепки, как на растопку. Всего этого она не могла ни разгадать, ни понять. Да, у них не было детей, но у него была его работа. Его мастерская. Его картины. Его студенты. Его авторитет. Его слава. Все, чего он хотел, но словно этого было недостаточно. Он как будто бы изнутри пересыхал, мрачнел, — рассказывала супруга Павле Зеца. Она думала, что это, может быть, и потому, что его творческую манеру, правда, не очень часто, но уже достаточно открыто, оценивали, как слишком близкую к академическому реализму, то есть, как старомодную. Появлялись новые, молодые художники, которые понимали живопись совершенно иначе, не так, как Павле. И предъявляли к искусству новые требования. Но не только поэтому, она уверена. В любом случае, чем больше он мрачнел, тем с большим жаром полировал проклятый гарнитур. Самое безумное во всей истории, что после его смерти, она, его жена, оказавшись одна-одинешенька в опустевшей жизни, сразу же, словно подхватив какой-то невысказанный завет, продолжила полировать гарнитур. Не единожды ловила себя на том, что, полируя, подражает его движениям. Тем движениям, которые так не любила. Сейчас с нее довольно, она устала. И поэтому искала кого-нибудь, кто возьмет на себя заботу о гарнитуре вместо нее. Конец истории таков: подруга моей дочери согласилась взять на себя эту заботу, с большим трепетом, и так гарнитур, изготовленный по чертежам Томаса Чиппендейла, переселился из большого дома в Дединье в чуть меньший дом в Сеньяке, и перешел из заботливых рук немолодой женщины в еще более заботливые руки молодой. И открыл новую главу своей долгой, но неизвестно, счастливой ли жизни.
Моя дочь Мария туманно припоминала художника Павле Зеца с тех времен, когда он бывал у нас в гостях, до войны.
— Но, — сказала она, — им действительно удалось сохранить весь гарнитур в безупречном состоянии, как и тебе — этот столик. Мастер Томас Чиппендейл был бы доволен, знай он об этом.
Может быть, и знает, думаю я, но не говорю. Она будет смеяться.
Она и так смеется:
— В бурный XX век на безумных Балканах, после революции, в социалистической стране и в коммунистическом доме, — а художник Зец был настоящим коммунистом, так, мама? — хранится как реликвия дорогая старинная мебель, редкий экземпляр слегка чопорного английского барокко. Кто бы мог подумать.
Кто бы мог подумать.)
Да, полковник Зец был абсолютно прав. В наступившем новом времени вещи не могли быть важными. Во времени, которое вошло в мой дом в ноябре 1944 года.
Но я в том времени требовала себе столик. Маленький столик красного дерева, который только и остался в этом опустошенном помещении, в прежнем «зимнем саду», задвинутый к окну и совершенно обезличенный, словно лишенный памяти, и он тоже.
Он притворялся, чтобы выжить. Преображался.
Полковник Зец колебался, но потом, нехотя, решился:
— Забирайте его, быстро, и несите в свою комнату! Быстро!
Я схватила столик и бегом отнесла в бывшую комнату для прислуги, в которой полтора года назад лежал раненый художник Павле Зец. Сейчас это была моя комната, лучшая на свете. Я втиснула столик между кроватью и шкафом, следы моих пальцев, сведенных судорогой, остались на пыльной поверхности, укрыла его, чтобы спрятать, одеялом, которое мы когда-то считали старым, годящимся только на то, чтобы на нем гладить, а сейчас я его сочла весьма пригодным для того, чтобы им укрываться, потому что оно было теплое и при этом единственное, оставшееся у меня после конфискации имущества «целиком и полностью» (постоянно использую это выражение, как примету эпохи, когда оно использовалось постоянно, эпохи, называемой после войны).
Этим драгоценным одеялом, некрасивым, но спасенным, я укрыла мой драгоценный и спасенный столик.
(Эй, я сразу опомнилась, — я должна избегать использования притяжательных местоимений в первом лице, как единственного, так и множественного числа, и в особенности местоимений мой, моя, моё и наш, наша, наше.)
В новое время для некоторых экземпляров рода человеческого некоторые из этих местоимений были отменены. Точнее, конфискованы.
Я поспешила назад из бывшей комнаты для прислуги, но когда вошла в «зимний сад», полковника там уже не было.
Полковник Павле Зец ушел. Не попрощавшись.
На его месте, — а слово место здесь следует понимать буквально, потому что она встала столбом ровно там же, где до этого момента стоял полковник, — теперь стояла девушка-солдат, когда-то наша Зора.
Она приказала:
- Тибетское Евангелие - Елена Крюкова - Современная проза
- Всадники тьмы - Анхель де Куатьэ - Современная проза
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза