Из тщеславия — зачем же еще? — она и поранила его тем летом 1855 года. Литератор в сиянии разрастающейся славы — вот кем он был тогда для нее. Ну что же, что сам он не так уж молод? Зато как он умен, какие у него красивые руки, особенно когда он курит сигару, как меланхоличен светлый взгляд его глаз, какой у него тонкий благородный нос, какой сочный голос! Как непринужденно льется из его уст пересыпанный изящными шутками рассказ — о неграх, о корейцах, о японских кушаньях и сибирском климате… Как обожают его все вокруг — женщины, мужчины, как они балуют его! Неужели это тот самый застенчивый де Лень, который когда-то написал ей, девочке, несколько строчек в альбоме?
Конечно, он полноват, а лицо иногда, когда он не следит за собой, делается каким-то помятым. Взлызины? Они тоже его не красят. Но разве все это имеет значение? Разве она смотрит на него иначе, чем как на приятного — и очень даже приятного — собеседника? Ей интересно видеться с ним, слушать его, выезжать с ним в театр, прогуливаться по Летнему саду, получать от него литературные новинки, в том числе свежие оттиски его путевых очерков. Ей лестно, что он окружает ее таким почтительным и даже раболепным вниманием, вплоть до мелочей: то вызовется купить билеты в ложу, то пришлет вырезанное из газеты расписание поездов царскосельской дороги, то заберет у нее на несколько дней перстенек с расшатавшимся камушком и разошедшиеся по шву перчатки, а потом вернет их починенными. К тому же с глазу на глаз они почти нигде и не видятся. Если он приглашает ее к себе домой — посмотреть коллекцию китайских и японских безделушек или поглядеть с балкона на церемонию шествия по Невскому императора с семьей, — то и еще кто-нибудь из майковских с нею приходит. Если в салоне они присядут на кресла в уголке для негромкого разговора на десять-пятнадцать минут, то и это уединение, всем, впрочем, видное, ни у кого не вызовет двусмысленной усмешки.
Иногда он воскликнет:
— Боже мой, как я стал глуп с тех пор, как вы здесь!..
Иногда он вдруг помолчит, как бы в нерешительности, и потом сделает ей замечание. Например, зачем она с таким упоением говорит о книгах, которых давно уже никто в обществе не читает? Зачем не расстанется до сих пор со вкусами, привитыми ей деревенской тетушкой?
И она совсем не обижается, а, наоборот, прислушивается к его словам и потом, у себя дома, перед сном, вспоминает все, что он ей сказал сегодня иронического, и вздыхает: ах, наверное, он прав…
А иногда он и сам вздохнет, и печальные его глаза на миг широко распахнутся, будто в испуге:
— Ваше присутствие вызывает столько жизни в человеке, по крайней мере… во мне.
Однажды — это было в начале сентября, перед ее кратковременным отъездом в Москву — он за один день прислал ей сразу три письма. Накануне они условились быть вместе с Майковыми в театре, и вот она замешкалась, и он выразил в записке недоумение: будет она все же или нет?
«До 6 часов, — предупредил он, — я явлюсь к Вашему порогу — так?»
До шести было еще долго, и она могла бы несколько раз ответить, но уже половина пятого, а она молчит. В пять часов он не выдержал и прислал вторично человека с письмом:
«…я спешу и боюсь, что я не встречусь с Вами снова, если этого не получится сегодня вечером».
Тон записки слегка раздосадовал ее. Ну и что же из того, если они сегодня не увидятся? Почему нужно ему так бояться? Ну увидятся после ее приезда из Москвы.
А без четверти шесть — еще письмо, какими-то торопливыми французскими каракулями:
«Разве Вы в самом деле хотите совершить преступление оскорбления дружбы?.. Что делать с ложей и с Майковыми, которые Вас ждут в театре? Я жду Вашего приказания, чтобы заехать за Вами».
Да что случилось-то? Неужели они не могут хоть раз быть в театре без нее? Почему вдруг такие грозные слова?
Да, они друзья, и он — друг преданный, надежный. Но дает ли это право ему что-либо диктовать ей?..
Впрочем, его срыв быстро забылся. Пустяк, капризное облачко, проскользнувшее нечаянно в ясном венецианском небе северного сентября. К тому же как раз воспоследовала ее поездка в Москву, к тетушке. Но вот промелькнули эти десять дней (то есть для нее промелькнули, для него же провлачились), и она снова здесь, и майковский дом загудел, как дружный улей.
Когда они опять уединились в углу гостиной, опа извлекла из сумочки тетрадку. Это дневник, который она в свое время, чтобы не скучать, вела в деревне. Наверняка здесь много всяких глупостей, но велик ли спрос с девочки-провинциалки? Ей хочется, чтобы он почитал записки и дал им оценку как литератор. Только с условием, что он ей не станет льстить, но выкажет себя строгим судьей. Он ведь для нее не только приятный друг, но и нелицеприятный наставник в искусстве хорошего тона.
Нужно ли говорить о том, как он был вдохновлен этим ее доверием? Кажется, никогда ничье литературное сочинение, ни свое, ни чужое, не читал он с таким вниманием, с такой жадностью.
Все умиляло его в этой тетрадке: не устоявшийся еще почерк, попытки выразить впечатления от природы, трогательные в своей наивности замечания о прочитанных книгах, наконец, даже описание ее первого сердечного чувства к другу детства. Ну да, ну да, так ведь и должно было быть у романтически воспитанной сельской отшельницы в том возрасте: вместе они резвились детьми, потом разлука на долгие годы, потом он вдруг приезжает, юный красавец офицер, и конь под ним, как и положено, жарко пышет ноздрями.
Возвращая дневник, он приложил к тетрадке письмо с похвалами ее безыскусному слогу и — раз уж она сама просила — с некоторыми замечаниями. Впрочем, по существу, только одно и было тут замечание, и касалось оно ее отношения к «другу детства».
«Вы все обращаетесь к внешней его стороне, едва вскользь упоминая об уме, душе, etc., a то все «красивая поза», «опершись на руку» — да тут же непременно и «конь».
Но когда при встрече он попробовал было развить эту ироническую тему о гарцующем красавце офицере, по лицу Елизаветы Васильевны пробежала вдруг легкая тень досады.
Вот тут-то он и спохватился, мнительный де Лень. А что, если это, о чем она писала в дневнике, не прошло? А что, если и тетрадку-то она ему вручила не в знак доверия, а лишь чтобы поделикатнее дать ему понять, что его претензии чрезмерны и надежды беспочвенны? Словом, что сердце ее уже не свободно?
Вот та минута, когда моментально холодеешь и недоговоренное слово намертво прилепляется к нёбу… Ну конечно, это так! Даже и дневник незачем было читать. Достаточно лишь на себя посмотреть. Да посмотри же, посмотри ты, наконец, на себя в зеркало — на свое запущенное, измятое, ненавистное холостяцкое лицо в грубых морщинах, в крупных порах на коже, с красноватыми, рыбьими какими-то веками, с тусклым взглядом. Разве можно на что-нибудь надеяться, имея такое лицо?!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});