— Вот какой обрыв, — сообразил Иван. — Сорвался, и все тут.
У командира загорелись глаза.
— Молодец, давай!
— Я?!
Вырвалось это у него невольно, и он сам удивился своему испугу. Сколько бывало всякого. В бою убивал — так само собой. А то, как за «языком» ходили, врывались в землянки, ножами пластали спящих. Как иначе? Не скажешь: господа, мол, мы возьмем только одного из вас и уйдем… А тут нашло. Потому, может, что пленный смотрел без испуга и сам готов был помочь? Или потому, что был он медиком, почти гражданским человеком?
— Давай я, — зло сказал Мостовой. — Они моих на жалели.
Он подошел к пленному, и тот отшатнулся, забалабонил просительно.
— Догоняй, будешь замыкающим, — сказал командир и, не оглядываясь, пошел в заросли дубняка, густевшие по склону.
Через несколько минут сзади послышался короткий вскрик. Ветер шумел над лесом, и вскрик этот вполне можно было принять за скрип сросшихся деревьев или стон птицы, жалующейся на непогоду.
Иван шел следом за командиром так же неслышно, стараясь не наступать на ветки, не маячить в прогалинах. Но мысли — мыслям не прикажешь, — словно оправдываясь, все крутились вокруг глупого «охотника». Все думалось, как бы действовал он сам на месте Мостового. Сначала бы оглушил и лишь затем столкнул о обрыва. Сбросил бы и собаку, и ружье. Пускай думают, что сам разбился. Не поверят? Сначала-то поверят. А потом? Потом они будут уже далеко.
* * *
— Извините, товарищ политрук, я вашу рыбу-то махнул.
— Как это «махнул»?
— Ну, врезал.
— Что значит «врезал»?
— Съел, в общем.
— Один?
— Один. — Рогов замялся, покосился на шофера, и Преловский понял: вдвоем старались.
— Ну вы и жрать!
— Какое будет приказание?
— Какое приказание?
— Ну, что, в общем?
— Что «что»?
— Так ведь рыбу-то съел.
— Ну и на здоровье…
Рыба была и в самом деле большая — килограмма на четыре. Жирная, хорошо прокопченная. Рыбу эту — без головы, не понять какая, — Преловский выменял вчера у знакомого капитан-лейтенанта из морского штаба за бутылку водки, рассчитывая устроить в отделении небольшой праздник. Но сегодня чего-то расчувствовался и угостил Шарановича. Тот тоже, видать, расчувствовавшись, повел с ним такой разговор, от которого до сих пор было тошно на душе. Тогда Преловский ушел, выругав Шарановича и запретив вести с ним такие разговоры, А когда уходил, увидел прикомандированного разведчика и спросил, ел ли он сегодня. Тот ответил, что еще ничего не ел, и тогда Преловский сказал ему про рыбу. И вот…
А разговор с Шарановичем вышел препакостнейший, Преловский рассказал ему о путеводителе, отобранном у пленного, в котором Крым объявлялся исконно германской землей. Шаранович слушал, хитро улыбаясь, а потом вдруг выдал: на Крым, да, особые права имеют евреи. И всерьез начал обосновывать: Крым еще до захвата его Византией был провинцией Хазарского каганата. После разгрома каганата Святославом в десятом веке хазарские иудеи продолжали жить в Крыму, и в Италии, например, вплоть до XVI века, Крым называли Хазарией…
«Есть же Еврейская автономная область, — сказал ему Преловский. — Русские отдали под нее лучшие земли на Амуре».
Шаранович вроде бы даже рассердился на такое непонимание.
«Эта земля, — кричал он, — эта, за которую мы сейчас проливаем кровь, должна быть заселена евреями! До войны хлопотали, чтобы Еврейская автономия была тут, в Крыму. Не вышло. Пока не вышло. После войны посмотрим».
«Но тут Татарская автономная область».
«Татар выгнать. Они же все предатели».
«Ну, не все», — возразил Преловский.
«А сколько с немцами?!»
Пришлось согласиться, что много.
«Вот, — обрадовался Шаранович. — Отличный повод. Средиземноморье, срединные земли… Евреи разбросаны по всему миру. Везде наши глаза и уши, везде мы невидимые хозяева. Но нужен центр. Им будет Средиземноморье, его восточная часть. Отсюда мы станем руководить миром. А Крым будет провинцией. Неплохая провинция, а?»
«Провинция чего? — еще не заводясь, спросил Преловский. — Великого Израиля? Но ведь это сионизм».
«Сионизм», — спокойно подтвердил Шаранович.
«Ты же комсомолец».
«Ну и что? Одежду носят по погоде».
«Комсомол — одежда? Значит, его можно скинуть, когда понадобится? — Он еще не ужасался разговору, еще думал, что это какая-то игра в перевоплощения, вроде той, что у них в «хитром отделе» была обычной. Как проникнуть в психологию противника, не попытавшись поставить себя на его место? — Не-ет, — протянул он. — Существуют неизменные интересы…»
«Чьи?»
«Интересы народа».
«Какого народа? Советского? Нет такого и никогда не было. Есть разные народы. Все они — толпа, стадо. А мы принадлежим к народу избранному, призванному руководить миром».
«То же самое говорят о себе немцы».
«Немцы созданы для того, чтобы ими повелевать. Они прямолинейны, как черепахи, и так же глупы. Можно ли представить немца, получившего советский орден? А мы получаем ордена, и от нас не убывает. Мы служим всему и ничему, потому что у нас своя цель».
«Какая цель?»
«Еврейская нация обладает особой миссией. Наш народ имеет волю стать господином Вселенной».
«Да? А что же другие?»
«Только одна сверхнация есть свет и цель человеческого рода, другие созданы, чтобы служить лестницей, по которой мы будем подниматься на вершину».
«Забавно. Неужели сам придумал?»
«Это сказал Ахад Гаам».
«Кто такой?»
«Э, да ты, кроме сочинений товарища Сталина, ничего, видать, не читаешь».
Так и заявил, вконец разозлив.
«Вот что, — сказал Преловский. — Будем считать, что ты ничего не говорил, а я ничего не слышал. Если не выбросишь из головы эти бредни, будешь рассказывать их начальнику, так и знай…»
Такой вот вышел с Шарановичем разговор, посеявший в душе Преловского смуту. О таком полагалось бы доложить по команде, Да ведь мальчишка, наслушался дребедени и теперь сам не понимает, что мелет. Доложить — всю жизнь человеку искалечить.
Часа полтора Преловский бродил по лесу, промочил ноги. Так и не успокоился. Спасибо этому прожорливому разведчику, немного развлек его своей наивной готовностью принять наказание за съеденную рыбу.
— Значит, сыт и на кухни заглядываться не будешь, — сказал он ему. — Пойдешь со мной.
— Завсегда рад. Не коси, кума, глаза на кухню, с ноги не собьешься.
Преловскому подумалось, что балагурите разведчик больше от смущения, и он почувствовал к нему даже симпатию. Ему нравились люди, способные смущаться.