Шрифт:
Интервал:
Закладка:
{08200}
После вечерней прогулки мы каждый раз пили чай в ее номере и разговаривали. Мы не боялись трогать старых, еще не заживших ран, - напротив, я почему-то даже испытывал удовольствие, когда рассказывал ей о своей жизни у Орлова или откровенно касался отношений, которые мне были известны и не могли быть от меня скрыты. - Минутами я вас ненавидел, - говорил я. - Когда он капризничал, снисходил и лгал, то меня поражало, как это вы ничего не видите, не понимаете, когда всё так ясно. Целуете ему руки, стоите на коленях, льстите... - Когда я... целовала руки и стояла на коленях, я любила... - говорила она, краснея. - Неужели было так трудно разгадать его? Хорош сфинкс! Сфинкс - камер-юнкер! Я ни в чем вас не упрекаю, храни бог, - продолжал я, чувствуя, что я грубоват, что у меня нет светскости и той деликатности, которая так нужна, когда имеешь дело с чужою душой; раньше, до знакомства с ней, я не замечал в себе этого недостатка. - Но как вы могли не угадать? - повторял я, но уже тише и неувереннее. - Вы хотите сказать, что презираете мое прошлое, и вы правы, - говорила она в сильном волнении. - Вы принадлежите к особенному разряду людей, которых нельзя мерить на обыкновенный аршин, ваши нравственные требования отличаются исключительною строгостью, и, я понимаю, вы не можете прощать; я понимаю вас и, если иной раз я противоречу, то это не значит, что я иначе смотрю на вещи, чем вы; говорю я прежний вздор просто оттого, что еще не успела износить своих старых платьев и предрассудков. Я сама ненавижу и презираю свое прошлое, и Орлова, и свою любовь... Какая это любовь? Теперь даже смешно все это, - говорила она, подходя к окну и глядя вниз на канал. - Все эти любви только туманят совесть и сбивают с толку. Смысл жизни только в одном - в борьбе. Наступить каблуком на подлую змеиную голову и чтобы она - крак! Вот в чем смысл. В этом одном, или же вовсе нет смысла. Я рассказывал ей длинные истории из своего прошлого и описывал свои в самом деле изумительные похождения. Но о той перемене, какая произошла во мне,
{08201}
я не обмолвился ни одним словом. Она с большим вниманием слушала меня всякий раз и в интересных местах потирала руки, как будто с досадой, что ей не удалось еще пережить такие же приключения, страхи и радости, но вдруг задумывалась, уходила в себя, и я уже видел по ее лицу, что она не слушает меня. Я закрывал окна, выходящие на канал, и спрашивал: не затопить ли камин? - Нет, бог с ним. Мне не холодно, - говорила она, вяло улыбаясь, - я только ослабела вся. Знаете, мне кажется, что за последнее время я страшно поумнела. У меня теперь необыкновенные, оригинальные мысли. Когда я, например, думаю о прошлом, о своей тогдашней жизни... ну, о людях вообще, то все это сливается у меня в одно - в образ моей мачехи. Грубая, наглая, бездушная, фальшивая, развратная и к тому же еще морфинистка. Отец, слабый и бесхарактерный, женился на моей матери из-за денег и вогнал ее в чахотку, а эту вот свою вторую жену, мою мачеху, любил страстно, без памяти... Натерпелась я! Ну, да что говорить! Так вот все, говорю я, сливается в один образ... И мне досадно: зачем мачеха умерла? Хотелось бы теперь встретиться с ней!... - Зачем? - Так, не знаю... - отвечала она со смехом, красиво встряхивая головой. - Спокойной ночи. Выздоравливайте. Как только поправитесь, займемся нашими делами... Пора. Когда я, уже простившись, брался за ручку двери, она говорила: - Как думаете? Поля все еще живет у него? - Вероятно. И я уходил к себе. Так мы прожили целый месяц. В один пасмурный полдень, когда оба мы стояли у окна в моем номере и молча глядели на тучи, которые надвигались с моря, и на посиневший канал и ожидали, что сейчас хлынет дождь, и когда уж узкая, густая полоса дождя, как марля, закрыла взморье, нам обоим вдруг стало скучно. В тот же день мы уехали во Флоренцию.
{08202}
XVI Дело происходило уже осенью, в Ницце. Однажды утром, когда я зашел к ней в номер, она сидела в кресле, положив ногу на ногу, сгорбившись, осунувшись, закрыв лицо руками, и плакала горько, навзрыд, и ее длинные, непричесанные волосы падали ей на колени. Впечатление чудного, удивительного моря, которое я только что видел, про которое хотел рассказать, вдруг оставило меня, и сердце мое сжалось от боли. - О чем вы? - спросил я; она отняла одну руку от лица и махнула мне, чтоб я вышел. - Ну, о чем вы? - повторил я, и в первый раз за все время нашего знакомства поцеловал у нее руку. - Нет, нет, ничего! - проговорила она быстро. - Ах, ничего, ничего... Уйдите... Видите, я не одета. Я вышел в страшном смущении. Покой и беспечальное настроение, в каком я так долго находился, были отравлены состраданием. Мне страстно хотелось пасть к ее ногам, умолять, чтобы она не плакала в одиночку, а делилась бы со мной своим горем, и ровный шум моря заворчал в моих ушах уже как мрачное пророчество, и я видел впереди новые слезы, новые скорби и потери. О чем, о чем она плачет? - спрашивал я, вспоминая ее лицо и страдальческий взгляд. Я вспомнил, что она беременна. Она старалась скрыть свое положение и от людей, и от себя самой. Дома она ходила в просторной блузе или в кофточке с преувеличенно пышными складками на груди, а уходя куда-нибудь, затягивалась в корсет так сильно, что два раза во время прогулок с ней случались обмороки. Со мной она никогда не говорила о своей беременности, и однажды, когда я заикнулся, что ей не мешало бы посоветоваться с доктором, она вся покраснела и не сказала ни слова. Когда я потом вошел к ней, она была уже одета и причесана. - Полно, полно! - сказал я, видя, что она готова опять заплакать. - Давайте-ка лучше пойдем к морю и потолкуем. - Не могу я говорить. Простите, я теперь в таком настроении, когда хочется быть одной. И, пожалуйста, Владимир Иванович, когда в другой раз захотите войти ко мне, то предварительно постучите в дверь.
{08203}
Это "предварительно" прозвучало как-то особенно, не по-женски. Я вышел. Возвращалось проклятое, петербургское настроение, и все мои мечты свернулись и сжались, как листья от жара. Я чувствовал, что я опять одинок, что близости между нами нет. Я для нее то же, что вот для этой пальмы паутина, которая повисла на ней случайно и которую сорвет и унесет ветер. Я прогулялся по скверу, где играла музыка, зашел в казино; тут я оглядывал разодетых, сильно пахнущих женщин, и каждая взглядывала на меня так, как будто хотела сказать: "Ты одинок, и прекрасно..." Потом я вышел на террасу и долго глядел на море. Вдали на горизонте ни одного паруса, на левом берегу в лиловатой мгле горы, сады, башни, дома, на всем играет солнце, но все чуждо, равнодушно, путаница какая-то. XVII Она по-прежнему приходила ко мне по утрам пить кофе, но мы уже не обедали вместе; ей, как она говорила, не хотелось есть, и питалась она только кофе, чаем и разными пустяками, вроде апельсинов и карамели. И разговоров у нас по вечерам уже не было. Не знаю, почему так. После того, как я застал ее в слезах, она стала относиться ко мне как-то слегка, подчас небрежно, даже с иронией, и называла меня почему-то "сударь мой". То, что раньше казалось ей страшным, удивительным, героическим и что возбуждало в ней зависть и восторг, теперь не трогало ее вовсе, и обыкновенно, выслушав меня, она слегка потягивалась и говорила: - Да, было дело под Полтавой, сударь мой, было. Случалось даже, что я не встречался с ней по целым дням. Бывало, постучишься робко и виновато в ее дверь - ответа нет; постучишься еще раз - молчание... Стоишь около двери и слушаешь; но вот мимо проходит горничная и холодно заявляет: "madame est partie". Затем ходишь по коридору гостиницы, ходишь, ходишь... Какие-то англичане, полногрудые дамы,
{08204}
гарсоны во фраках... И когда я долго смотрю на длинный полосатый ковер, который тянется через весь коридор, мне приходит на мысль, что в жизни этой женщины я играю странную, вероятно, фальшивую роль и что уже не в моих силах изменить эту роль; я бегу к себе в номер, падаю на постель и думаю, думаю и не могу ничего придумать, и для меня ясно только, что мне хочется жить, и что чем некрасивее, суше и черствее становится ее лицо, тем она ближе ко мне и тем сильнее и больней я чувствую наше родство. Пусть я - "сударь мой", пусть этот легкий, пренебрежительный тон, пусть что угодно, но только не оставляй меня, мое сокровище. Мне теперь страшно одному. Потом я опять выхожу в коридор, с тревогой прислушиваюсь... Я не обедаю, не замечаю, как наступает вечер. Наконец, часу в одиннадцатом слышатся знакомые шаги и на повороте около лестницы показывается Зинаида Федоровна. - Прогуливаетесь? - спрашивает она, проходя мимо. - Вы бы лучше шли наружу... Спокойной ночи! - Но разве мы уже не увидимся сегодня? - Уже поздно, кажется. Впрочем, как хотите. - Скажите, где вы были? - спрашиваю я, входя за нею в номер. - Где? В Монте-Карло, - она достает из кармана штук десять золотых монет и говорит: - Вот, сударь мой. Выиграла. Это в рулетку. - Ну, вы не станете играть. - Отчего же? Я и завтра опять поеду. Я воображал, как она с нехорошим болезненным лицом, беременная, сильно затянутая, стоит около игорного стола в толпе кокоток, выживших из ума старух, которые жмутся у золота, как мухи у меда, вспоминал, что она уезжала в Монте-Карло почему-то тайно от меня... - Я не верю вам, - сказал я однажды. - Вы не поедете туда. - Не волнуйтесь. Много я не могу проиграть. - Дело не в проигрыше, - сказал я с досадой. - Разве вам не приходило на мысль, когда вы там играли, что блеск золота, все эти женщины, старые и молодые, крупье, вся обстановка, что все это - подлая, гнусная насмешка над трудом рабочего, над кровавым потом?
- Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Том четвертый. Сочинения 1857-1865 - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Дом Нового Полудня - Роман Сергеевич Колесов - Русская классическая проза
- Том 24. Письма 1895-1897 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Том 20. Письма 1887-1888 - Антон Чехов - Русская классическая проза