Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже недалек от того, чтобы счесть его национализм и голлизм более глубокими и подлинными, чем его околомарксистские взгляды. Разумеется, он примкнул к Генералу, герою, в гораздо большей степени, чем к РПФ и даже голлизму. В первые послевоенные годы коммунизм оставался его наваждением. Когда в конце 1945 года он произнес в Национальном собрании столько раз процитированную и поставленную ему в укор, особенно антикоммунистами, фразу: «Свобода принадлежит прежде всего[51] тем, кто ее завоевал», он повернулся к депутатам-коммунистам. На протяжении всей своей речи он обращался к ним, как если бы других партий не существовало. В 1947, 1948, 1949 годах он не раз задумывался о возможности коммунистических попыток захватить власть силой, и мечтал сражаться не вместе с компартией или рядом с ней, а против нее.
Коммунизм, после 1945 года, сливался с Советским Союзом и, еще больше, с советской армией. Между тем эта армия навязывала освобожденным ею странам столь же деспотический режим, как нацизм. Те же концлагеря принимали других «преступников», а иногда тех же самых, поскольку демократам и либералам была уготована одинаковая судьба при Сталине и при Гитлере. Мальро с его исторической интуицией понял быстрее и лучше Сартра, что революционный дух не воплощается отныне в далекой Тартарии; 83 обуздание поляков, венгров, румын вписывается в Realpolitik. Сталин отодвигал свою границу к западу и укреплял свой glacis[52], равнодушный к чаяниям сотен миллионов европейцев. Чтобы оставаться сторонником сталинского Советского Союза в 1945–1946 годах, нужно было иметь странную нравственную слепоту или испытывать притягательность силы. Что до Андре Мальро, он теперь размышлял о роли Соединенных Штатов как наследника и защитника Европы. Цивилизация, считал он, расцветет вокруг Атлантического океана, как некогда эллинистическая цивилизация — вокруг Средиземного моря. Эти мысли, что бы о них ни думать, стоили большего, чем исследования Мерло-Понти, который задумал искать аутентичную связь между субъектами и исторический разум в глубинах сталинской империи.
Мальро повернулся к Франции под воздействием подлинного, непосредственного порыва. Парламентская демократия наводила на него скуку — генерал де Голль перебрасывал мост между прозой демократии и поэзией истории. Перед своим первым свиданием с Генералом он, против своего обыкновения, спросил, что я думаю о его возможном голлистском выборе: должен ли он стать сподвижником Генерала без посредничества какой-либо партии между героем и собой? Готовясь к первой беседе с Освободителем, он уже думал, мне кажется, о встрече Гёте с Наполеоном 84. Когда через двадцать пять лет Мальро посетил генерала де Голля, вернувшегося в Коломбе-ле-дёз-Эглиз, он вспомнил — и напомнил — о посещении Шатобрианом Карла X 85, пражского изгнанника, последнего легитимного монарха, последнего из королей, которые за тысячелетие создали Францию.
В его глазах Генерал преображал Францию и ее политику. Мальро неустанно повторял, что Пятая республика — это не Четвертая плюс Генерал. В каком-то смысле он был прав. Конституция изменила стиль и даже характер Республики. Президент, избираемый прямым всеобщим голосованием, назначает премьер-министра и осуществляет власть, поддерживаемый большинством, которое вынуждено сохранять свое единство благодаря действию институтов; Пятая республика больше похожа на выборную, либеральную и демократическую монархию, чем на Третью и Четвертую парламентские республики. Однако после окончания алжирской войны, между 1962 и 1969 годами, Пятая республика с Генералом не отличалась, по существу, от Пятой без него. Возможно, Генерал порождал у своих министров чувство, что они живут в Истории, а не в повседневности, но впечатление было обманчивым. Время подточило франко-африканское сообщество, и оно рухнуло; африканские страны стали независимыми; одни остались в сфере влияния Франции, другие на словах примкнули к марксизму-ленинизму. Франция поравнялась со своим веком. Она уже не была больным человеком Европы; имея наконец достойный уважения государственный строй, она демонстрировала перед иностранцами свои успехи, которые до того скрывали колониальные войны и бесконечная смена министерств. Почетная фаза истории Франции становилась, при поддержке магии слова и пресс-конференций, моментом всемирной истории.
Вернемся к Андре Мальро 30-х годов, который неизменно проявлял к Сюзанне и ко мне исключительную симпатию. Милый и доброжелательный товарищ, по всей видимости лишенный всякой «значительности» в смысле, который придавал этому слову Ален, он рассказывал нам забавные истории. Мы с Сюзанной были друзьями Андре и Клары. Мы никогда не соглашались с Роже Мартен дю Гаром, говорившим: «На Кларе можно жениться только с отчаяния» (Андре, со своей стороны, охотно позволял себе иронические замечания по поводу брака Роже). Клара, пока длилось ее согласие с Андре, была лучше того образа, который создают ее мемуары; воспоминания эти — не что иное, как сведение счетов. А Андре, до 1940 года и даже гораздо позднее, оставался тем же самым человеком, который в Понтиньи сделал нас с Сюзанной своими друзьями.
Помимо Эколь Нормаль, помимо издательства «Галлимар» («Gallimard»), я посещал Практическую школу научных знаний, общался с Александром Койре, Александром Кожевым и Эриком Вейлем; все трое — выдающиеся умы, которыми я восхищался и с которыми не смел мериться силами. Из них только Кожев достиг, пожалуй, известности вне узкого круга специалистов и университетских преподавателей; мне он показался и самым гениальным из троих, хотя его личность и его конечная мысль остались для меня тайной.
Я не посещал всех лекций Кожева о «Феноменологии» Гегеля, ставших теперь знаменитыми, но в последний год стал одним из группы постоянных — или почти постоянных — слушателей; среди этих двух десятков человек были Р. Кено, Ж. Лакан, М. Мерло-Понти, Э. Вейль, Г. Фессар. Сначала Кожев переводил несколько строк из «Феноменологии», чеканя некоторые слова, затем говорил. Говорил он ровным голосом, никогда не спотыкаясь на слове, на безупречном французском языке, которому прибавлял своеобразия и прелести славянский акцент. Кожев завораживал аудиторию суперинтеллектуалов, склонных к сомнению и критике. Чем? Конечно, в немалой степени талантом, диалектической виртуозностью. Не знаю, сохранилось ли в неприкосновенности ораторское искусство в книге, где собраны лекции, прочитанные им в последний год курса, но это искусство, не имевшее ничего общего с красноречием, было порождением и его темы, и его личности. Темой являлись одновременно всемирная история и «Феноменология». Вторая освещала первую. Все обретало смысл. Даже те, кто относился с недоверием к историческому провидению, и те, кто за искусством подозревал уловку, покорялись кудеснику; пока вы его слушали, прозрачная ясность, которую он сообщал временам и событиям, становилась доказательством самой себя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Бенито Муссолини - Кристофер Хибберт - Биографии и Мемуары
- Двести встреч со Сталиным - Павел Журавлев - Биографии и Мемуары
- Воспоминания уцелевшего из арьергарда Великой армии - Раймон де Монтескье-Фезенсак - Биографии и Мемуары