С пистолетами в руках полицейские окружили болгар.
— Руки вверх! Именем закона вы арестованы!
Трое болгар сначала заколебались, но потом встали, подняли руки и позволили себя обыскать.
— Здесь они встречались с Ван дер Люббе? — спросил полицейский.
— Да, — ответил Гельмер. — Я уже говорил об этом и готов подтвердить, где это потребуется.
Димитров, который хорошо понимал немецкий язык, взглянул на полицейского и кельнера и мрачно спросил:
— Какой Ван дер Люббе?
— Узнаете, когда придете в зал Бисмарка, господин Рудольф Гедигер, — злобно усмехнулся полицейский и поторопил своих подчиненных: — Быстрей! Быстрей!
Полицейские собрали вещи, отобранные у арестованных, и повели их к выходу. Димитров обратился к старшему полицейскому:
— Прошу вас, распорядитесь вернуть мне очки, они мне крайне необходимы.
— В Моабите очки не потребуются, там все равно темно, господин писатель, — съязвил полицейский.
— А для поджога рейхстага вам нужны были очки? — глупо сострил парень в коричневой рубахе.
— Тогда ему было светло… — подхватил такой же молодчик.
Димитров на них не взглянул.
Арестованных посадили в закрытую полицейскую машину и отвезли в рейхстаг, в зал Бисмарка, где заседала следственная комиссия.
Арестованных болгар встретил комиссар уголовной комиссии д-р Брашвиц. В резкой форме он объявил им, что полиция имеет неопровержимые доказательства об их связи с Ван дер Люббе и участии в поджоге рейхстага. Димитров ответил, что это чудовищная ложь. Брашвиц настаивал на своем и требовал подписать протокол.
Димитров заявил:
— Я отрицаю все обвинения и не подпишу никаких протоколов! Я не питаю доверия ни к какой полиции и тем более к вашей, германской полиции. Все, что я сочту нужным, я изложу письменно.
Брашвиц побагровел от злобы и приказал немедленно отвезти арестованных в тюрьму предварительного заключения при берлинском полицей-президиуме.
В тюрьме Димитров дал письменные показания, в которых, кратко обрисовав свою жизнь и деятельность, доказывал, что с поджигателями он не имеет ничего общего. О найденном у него при обыске фальшивом паспорте дал такое объяснение;
«Мои политические противники угрожали мне убийством и за границей, поэтому я не мог жить в Европе под своим настоящим именем и был вынужден проживать под другими фамилиями. К ним относится и фамилия д-ра Рудольфа Гедигера, под которой я и был арестован».
Вслед за этим Димитров написал о своей деятельности как политического эмигранта;
«В конце июня 1932 года я прибыл в Берлин и отсюда предпринял поездки в Вену, Прагу, Амстердам, Париж и Брюссель, где я старался заинтересовать этим вопросом [31] выдающихся лиц, таких, как Цвейг и др. в Австрии, профессор Неедлы и др. в Чехословакии, Барбюс, Ромен Роллан во Франции и др., редакции разных газет и журналов, разные организации — культурные, научные и др., и обеспечить их моральную и политическую поддержку в пользу требования амнистии… Написал ряд статей об экономическом и политическом положении в Болгарии, о ее внутренней и внешней политике и др.».
Наконец он заявлял:
«Во время своего пребывания в Германии я не вмешивался во внутренние германские дела. Я не принимал ни непосредственного, ни косвенного участия в политической борьбе в этой стране. Я целиком посвятил себя задаче, которая для меня, как болгарского политического деятеля, является вопросом жизни, — помочь, насколько мне позволяют силы, скорейшему завоеванию полной политической амнистии в Болгарии, чтобы я мог свободно вернуться после десятилетней эмиграции в свою страну и там служить моему народу согласно моим убеждениям и моему идеалу».
Относительно обвинения в поджоге рейхстага Димитров писал:
«С глубочайшим возмущением я отвергаю всякое подозрение в каком бы то ни было моем прямом или косвенном участии в этом антикоммунистическом действии, в этом со всех точек зрения предосудительном злодеянии и решительно протестую против неслыханной несправедливости, которую совершили по отношению ко мне, арестовав меня в связи с этим преступлением».
«Я протестую также против того, что со мной обращаются как с военнопленным, которому не оставлено из его собственных средств ни пфеннига для самых необходимых нужд и который лишен даже самой элементарной юридической помощи».
В конце своих показаний Димитров писал:
«Что касается книг, найденных в моей квартире, то я безусловно своими могу признать только те из них, которые были бы зафиксированы в моем личном присутствии. Обыск в моей квартире был произведен в мое отсутствие».
Свои показания Димитров передал следователю, но они не были приняты во внимание. 28 марта Димитров вместе с двумя товарищами был отправлен в тюрьму Моабит, что на окраине Берлина.
Началась тяжкая тюремная эпопея Димитрова, пленника фашизма.
ДАЛЕКО ОТ МИРА
У серых стен тюрьмы Моабит день и ночь стояли часовые. Через решетчатые оконца чуть проникал дневной свет, но долетал городской шум и напоминал затворникам, что где-то есть люди, есть жизнь.
Камера Георгия Димитрова была высокой и, как гроб, узкой; в ней едва помещалась койка, которую днем убирали. По настоянию Димитрова в камере поставили маленький стол. Димитров проводил за ним целые дни, поглощенный то чтением, то обдумыванием предстоящей защиты.
Прошло два дня, как он получил обвинительный акт от судебного следователя Фогта, и два дня с тех пор, как его руки заковали в стальные наручники.
Тюремная пища состояла из жидкого кофе, фасоли, иногда гороха или манной каши и небольшого куска хлеба.
Димитров не упускал случая выразить следователю Фогту протест против нетерпимого режима, подчеркивая при этом, что ни он, ни его друзья ни в чем не повинны.
— Кладу голову об заклад, — говорил Димитров, — что я и мои товарищи не виновны.
Фогт отвечал ему иронически;
— Вы и без того голову свою сложите…
По утрам тюремщики открывали двери камеры, передавали кусок хлеба и молча выслушивали требования заключенного. Он каждый день что-нибудь требовал. Никогда еще тюремщикам не встречался такой настойчивый, такой беспокойный заключенный. Каждый день он забивал им голоьы требованием то книг: истории Германии, учебника немецкого языка, свода законов, — то газет… Дайте ему, видите ли, книги господина Гете, книгу о господине Гамлете, книги какого-то лорда Байрона… То он хочет писать, то он хочет читать… На руках у него стальные наручники, а он сидит за столом и пишет, пишет… А иногда заговаривает с тюремщиками, подбрасывает им опасные мысли, беседует с пастором тюремной церкви, расспрашивает его об отношениях между протестантами и католиками, о философии христианства и философии гитлеризма… Очень неспокойный человек. Иногда станет у окна и долго-долго вслушивается. Что ему там слышится? О чем он думает? Может быть, вспоминает свободу? Может быть, думает о своих друзьях, разбросанных по всему свету?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});