Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, я уж как-нибудь без полиции. А рана его как?
Мик делает презрительную гримаску.
— О таких пустяках мне ничего не известно. Ходит, значит, ничего серьёзного. А что Загайкевич и Сонька? Успокоились? Из пансиона не вытряхиваются? Теперь им торчать там просто незачем.
Леся о чём-то думает и невнимательно слушает Мика.
— Ну. ладно. Я попробую добраться до него. Неужели, действительно, никуда не ходит? Может, покупает в магазинах и сам готовит себе какую-то еду? Есть там кухня, в этом ателье?
— Кажется, есть. Но ничего себе не готовит. И ничего никогда не покупает. Консьержка знает наверняка.
Леся возмущённо встаёт.
— Это уже какая-то ерунда! Что ж он, духом святым питается, что ли! Зачем молоть такие глупости! Просто не видит она, как он ходит в магазин, вот и всё.
— Возможно. Хотя у неё приказ внимательно следить за каждым его шагом и ежедневно обо всём доносить комиссару полиции. Так что…
— Допустим. А мне-то как: оставаться в пансионе или заявить об отъезде?
Мик хмыкает и чешет кончик носа.
— Чёрт его знает! Собственно, тебе следовало бы остаться там. В любом случае, со мной тебе жить никак нельзя, пока дело не доведено до конца. Но вот Крук валяет дурака и, похоже, денег больше не даст. Тоже слюнтяй какой-то. Ну, да на месяц ещё есть, а там видно будет. Может, Гренье станет финансировать. Этот не отступится. А Крука выкинем, если так! Оставайся в пансионе. Сонька и Загайкевич, спрашиваю, не уезжают?
— Нет, ничего не слышала. Отбывает, кажется, только Свистун.
— Ну, этот должен, осиротел. Значит, Леська, идёшь к нему? И сама не падай духом, как в последние дни, и этого дурака взбодри. Петренко, говорю, изловим и бумагу раздобудем. Факт абсолютный!
Леся прощается и в задумчивости выходит.
В широком коридоре тихо. Только в дальнем ателье слышны приглушённый женский смех и мужские голоса.
Леся и консьержка, осторожно ступая, подходят к двери Гунявого и останавливаются, внимательно прислушиваясь. Ни единого звука. Консьержка шепчет:
— Вот так всё время. Словно умер. Третий день уже и вечером не выходит. И собаки не слышно. Может, оба уже мертвы? Сегодня стучала — никакого ответа.
Леся вдруг решительно стучит согнутым пальцем в дверь, прижавшись к ней ухом. Тишина. Леся стучит дольше и сильнее. Никакого отголоска.
Изнутри веет пустотой. Леся говорит вполголоса:
— Может, он уехал?
Консьержка категорически качает головой.
— Никак невозможно! Как это так! Что вы говорите?!
Она с усилием сгибает своё тело, обременённое большим животом, наклоняется к замочной скважине и смотрит.
— Ключа в двери нет. Но он это делает всегда, чтобы думали, что вышел.
Леся решительно поворачивается к консьержке.
— Давайте ваш ключ! Отпирайте!
Консьержка охотно вынимает ключ из кармана — слава Богу, может, кто-нибудь другой возьмёт на себя ответственность за этого странного, ненадёжного жильца.
Отперев дверь, консьержка отступает в сторону.
— Вы идите вперёд, сударыня.
Леся широко распахивает дверь. В комнате темно. Свет из коридора падает на стену, где висит картина, изображающая обнажённое женское тело. Слева, в темноте, похоже, кто-то шевелится.
Консьержка просовывает руку за Лесиной спиной и нажимает на кнопку выключателя. Из мрака возникают высокие стены, картины, большие окна, пустые рамы. Слева у стены — большой диван. На нём лежит Гунявый в своей жёлтой с синими полосками пижаме. Возле него на ковре — Квитка. Оба молча, не двигаясь, глядят на Лесю.
Леся оглядывается на консьержку, кивает ей и закрывает за собою дверь. Затем спокойно направляется к дивану. Квитка глухо рычит, оставаясь, однако, на месте, только чуть выше поднимает голову. Гунявый еле слышно, почта шёпотом бросает:
— Тихо, Квитка. Ляг.
Квитка кладёт голову на лапы.
Леся подходит к самому дивану и громко, приветливо, словно ничего не случилось, словно не виделись они не десять дней, а десять часов, говорит:
— Доброго здоровья, господин Кавуненко! Что это вы лежите? Может, нездоровится? Мы так…
Сердце сильно бьётся в груди, дыхание прерывается, и Леся может закончить, только глотнув воздуха:
— …мы так давно не виделись с вами.
Гунявый равнодушно, без намёка на движение, едва повернув к ней лицо, слушает. Одна рука, обвязанная чем-то белым, лежит на груди.
Леся чувствует, как ноги её обмякли и начинают подгибаться, едва она бросает взгляд на это лицо. Лицо покойника с открытыми глазами. Нечёсаные волосы слипшимися прядями опускаются на синевато-белый лоб, глазные яблоки вышли из орбит, под ними бурые впадины. Широкий нос мёртво заострился на конце. Щетина неопрятными кустиками проросла на щеках. А самих щёк, пухлых, мальчишечьих щёк нет, вместо них покрытые синими и зеленоватыми пятнами, заострившиеся скулы. Совершенно. другое, чужое, страшное лицо. И к тому же ещё через щеку пролёг кровавый рубец — как от пореза или удара чем-то тонким.
И что ещё удивительнее: рядом с этим трупом на низеньком курительном столике тарелки с самими разными закусками, есть даже непочатая банка чёрной икры. Тут же несколько бутылок с вином, стоит налитый стакан. И рядом со стаканом большая рамка, повёрнутая лицом к Гунявому. Наверное, чья-то фотография.
Леся молча, покрывшись матовой бледностью, переводит широко раскрытые глаза с Гунявого на закуски, с закусок снова на его лицо.
— Господин Кавуненко, что с вами?
Гунявый опускает буро-синие веки и ровным, неживым голосом говорит:
— Прошу вас оставить меня одного.
Леся подходит ещё ближе, почти касаясь коленями дивана. Гунявый вдруг испуганно, с большим напряжением протягивает руку к фотографии, снимает со столика и прячет под подушку. Затем устало опускает руку вдоль тела, снова прикрыв глаза веками. Теперь это настоящий мертвец.
— Я вас спрашиваю, господин Кавуненко, что с вами. Можете вы мне ответить?
Гунявый, не открывая глаз, очень медленно, с паузами, выталкивая из себя слова, как камешки из стены, говорит:
— Я… вас… прошу… оставить… меня… в покое… Вы… не имели… никакого… права… входить… ко мне. Со мной… ничего… не случилось. Я хочу… спать. Уходите.
Леся с минуту молчит, осматриваясь по сторонам. Квитка искоса, снизу следит за нею маленькими блестящими глазами. Она уже не так страшна, как прежде: струпьев нет, на их месте — розовые лысины.
Леся снова смотрит на столик. Странно, никаких следов прикосновения к этим чудесным яствам. Даже крошки нет ни на тарелке, ни на столике, ни на полу. Не тронута ни одна долька салями, и чёрная икра, как вакса, блестит ровной, нетронутой поверхностью. Не выпито и капли вина.
Что же это значит? А вид человека, умирающего с голоду! Господи! Да он же убивает себя голодной смертью! Это ясно! Но зачем тогда все эти яства?
— Господин Кавуненко! Я, разумеется, никуда не уйду отсюда, пока вы не скажете, что с вами.
Лицо мертвеца какое-то время по-прежнему неподвижно. Потом слегка вздрагивают усы, и возле носа тенью пробегает улыбка. И снова безжизненно, медленно, как капли из щели в бочке, по одному просачиваются слова:
— Какая… жестокая… вещь… женское самолюбие!
Глаза полуоткрыты и совсем похожи на глаза мертвеца — так жутко просвечивает из-под ресниц узенькая полоска белков.
— Чего… вам… собственно… нужно от меня? Мало… вам… ваших поклонников? Надо, чтобы и такой, как я, поклонялся вам? Ну, поклоняюсь. Признаю и вашу красоту, и очарование, и всё прочее. Удовлетворены? Ну, и уходите. Спасибо за всё. но оставьте меня. Со мной ничего особенного не случилось. Слегка нездоровится. Простудился. Уходите.
Веки устало падают на белые щёлочки, занавешивая их ресницами.
— Вы говорите неправду: вы морите себя голодом.
Ни в глазах, ни на губах никакого отклика, только от дыхания ровно и медленно поднимается на груди перевязанная рука. И так странно и дико выглядывает из карманчика пижамы кокетливый цветной платочек.
— Вы слышите, господин Кавуненко: зачем вы говорите неправду? Никаких признаков простуды у вас нет. Но есть все признаки голодовки.
Веки вдруг распахиваются широко, как занавески, которыми на ночь укрывают свет лампы, в глазах лихорадочно-тусклым блеск.
— А вам что до того, хотя бы и голодная смерть? Какое у нас право приставать ко мне? Имейте же совесть, наконец! Уходите!
Напряжение так велико, что голова обессиленно откидывается на подушку, занавески сами собою падают на глаза.
Леся до боли сдвигает брови, закусывает нижнюю губу и тихо говорит:
— У меня право человека приставать к вам. Я не уйду отсюда, пока вы не начнёте есть.
Теперь, судя по всему, он не пошевелится, что бы ни сказала Леся. Только раненая рука тяжелее и чаще вздрагивает на пижаме.