баба за живое, однако смолчал. В ухо себя не поцелуешь, это и богу ведомо.
— Вот что, раба божия, славная грешница дева Арина, — возвестил тут господь во славе своей, — шаландается у меня на небесах ангелок, Альфредом звать, совсем от рук отбился, все плачет: что это вы, господи, меня на двадцатом году жизни в ангелы произвели, когда я вполне бодрый юноша. Дам я тебе, угодница, Альфреда-ангела на четыре года в мужья. Он тебе и молитва, он тебе и защита, он тебе и хахаль. А родить от него не токмо что ребенка, а и утенка немыслимо, потому забавы в нем много, а серьезности нет…
— Это мне и надо, — взмолилась дева Арина, — я от их серьезности почитай три раза в два года помираю…
— Будет тебе сладостный отдых, дитя божие Арина, будет тебе легкая молитва, как песня. Аминь.
На том и порешили. Привели сюда Альфреда. Щуплый парнишка, нежный, за голубыми плечиками два крыла колышутся, играют розовым огнем, как голуби в небесах плещутся. Облапила его Арина, рыдает от умиления, от бабьей душевности.
— Альфредушко, утешеньишко мое, суженый ты мой…
Наказал ей, однако, господь, что как в постелю ложиться — ангелу крылья сымать надо, они у него на задвижках, вроде как дверные петли, сымать и в чистую простыню на ночь заворачивать, потому — при каком-нибудь метании крыло сломать можно, оно ведь из младенческих вздохов состоит, не более того.
Благословил сей союз господь в последний раз; призвал к этому делу архиерейский хор, весьма громогласное пение оказали, закуски никакой, а ни-ни, не полагается, и побежала Арина с Альфредом, обнявшись, по шелковой лестничке вниз на землю. Достигли Петровки, — вон ведь куда баба метнула, — купила она Альфреду (он, между прочим, не то что без порток, а совсем натуральный был), купила она ему лаковые полусапожки, триковые брюки в клетку, егерскую фуфайку, жилетку из бархата электрик.
— Остальное, — говорит, — мы, дружочек, дома найдем…
В номерах Арина в тот день не служила, отпросилась. Пришел Серега скандалить, она к нему не вышла, а сказала из-за двери:
— Сергей Нифантьич, я себе сейчас ноги мыю и просю вас без скандалу удалиться…
Ни слова не сказал, ушел. Это уже ангельская сила начала себя оказывать.
А ужин Арина сготовила купецкий, — эх, чертовское в ней было самолюбие. Полштофа водки, вино особо, сельдь дунайская с картошкой, самовар чаю. Альфред как эту земную благодать вкусил, так его и сморило. Арина в момент крылышки ему с петель сняла, упаковала, самого в постелю снесла.
Лежит у нее на пуховой перине, на драной многогрешной постели белоснежное диво, неземное сияние от него исходит, лунные столбы вперемежку с красными ходят по комнате, на лучистых ногах качаются. И плачет Арина и радуется, поет и молится. Выпало тебе, Арина, неслыханное на этой побитой земле, благословенна ты в женах!
Полштофа до дна выпили. Оно и сказалось. Как заснули — она на Альфреда брюхом раскаленным, шестимесячным, Серегиным, возьми и навались. Мало ей с ангелом спать, мало ей того, что никто рядом на стенку не плюет, не храпит, не сопит, мало ей этого, ражей бабе, яростной, — так нет, еще бы пузо греть вспученное и горючее. И задавила она ангела божия, задавила спьяну да с угару, на радостях, задавила, как младенца недельного, под себя подмяла, и пришел ему смертный конец, и с крыльев, в простыню завороченных, бледные слезы закапали.
А пришел рассвет — деревья гнутся долу. В далеких лесах северных каждая елка попом сделалась, каждая елка преклонила колени.
Снова стоит баба перед престолом господним, широка в плечах, могуча, на красных руках ее юный труп лежит.
— Воззри, господи…
Тут Иисусово кроткое сердце не выдержало, проклял он в сердцах женщину:
— Как повелось на земле, так и с тобой поведется, Арина…
— Что ж, господи, — отвечает ему женщина неслышным голосом, — я ли свое тяжелое тело сделала, я ли водку курила, я ли бабью душу одинокую, глупую выдумала…
— Не желаю я с тобой вожжаться, — восклицает господь Иисус, — задавила ты мне ангела, ах ты, паскуда…
И кинуло Арину гнойным ветром на землю, на Тверскую улицу, в присужденные ей номера «Мадрид и Лувр». А там уж море по колено. Серега гуляет напоследях, как он есть новобранец. Подрядчик Тро-фимыч только что из Коломны приехал, увидел Арину, какая она здоровая да краснощекая.
— Ах ты, пузанок, — говорит, и тому подобное.
Исай Абрамыч, старичок, об этом пузанке прослышав, тоже гнусавит.
— Я, — говорит, — не могу с тобой закон иметь после происшедшего, однако тем же порядком полежать могу…
Ему бы в матери сырой земле лежать, а не то что как-нибудь иначе, однако и он в душу поплевал. Все точно с цепи сорвались — кухонные мальчишки, купцы и инородцы. Торговый человек — он играет.
И вот тут сказке конец.
Перед тем как родить, потому что время три месяца отчеканило, вышла Арина на черный двор за дворницкую, подняла свой ужасно громадный живот к шелковым небесам и промолвила бессмысленно:
— Вишь, господи, вот пузо. Барабанят по ем, ровно горох. И что это такое — не пойму. И опять этого, господи, не желаю…
Слезами омыл Иисус Арину в ответ, на колени стал Спаситель.
— Прости меня, Аринушка, бога грешного, и что я это с тобой исделал…
— Нету тебе моего прощения, Иисус Христос, — отвечает ему Арина, — нету.
История моей голубятни
История моей голубятни. Впервые: журн. «Красная новь», 1925, № 4. с подстрочным примечанием: «Данный рассказ является началом автобиографической повести».
По замыслу Бабеля, повесть должна была публиковаться в журнале полностью, но вторая ее часть появилась в том же году в альманахе «Красная новь» как отдельный рассказ под названием «Первая любовь». По этому поводу Бабель с огорчением писал Горькому, которому повесть была посвящена. Горький на посвящение ему «Истории моей голубятни» отозвался в письме А. К. Воронскому (в то время — редактор «Красной нови»): «С Вами Бабель? Пожмите ему руку, я очень благодарю его за посвящение мне «Голубятни», растет этот человек и все лучше пишет» (25. 6. 1925. «Архив М. Горького», т. X, кн. 2. М., 1965, с. 20).
Во всех последующих изданиях «История моей голубятни» и «Первая любовь» продолжали печататься как самостоятельные рассказы.
_____
М. Горькому