и усталый спал, уткнувшись лицом в ее плечо…
Варька лежала и смотрела в пустоту невидящими глазами. Опять все сначала… Он ее не обманывает. Только он сам себя не знает. Она лучше знает и понимает его… Его, может быть… А вот в себе самой ошиблась… Уж все думано-передумано…
Алексей тяжело заворочался во сне. Глухой невнятный шепот оборвался стоном. Острая материнская жалость кольнула в сердце. Погладила его по голове, как ребенка.
Он еще теснее прижался к ней и простонал уже громко:
— Фиса!.. Фиска!..
Вот оно!.. Он и обнимал не меня, а ее!..
Высвободила руку из-под его тяжелой головы, поднялась, накинула пальтишко и вышла на палубу.
Заря, в начале ночи горевшая над левым берегом, теперь, к утру, перешагнула реку и занималась на правом. Варька живала и севернее, видала и знала белые ночи, но здесь, посреди величавой и сейчас пустынной реки, вдали от едва угадываемых берегов, когда человек один на один с землей и небом, все это — и виденное и знаемое — воспринималось глубже и ближе прикасалось к душе.
И не усталость, не безразличие, а какое-то мудрое спокойствие пришло к Варьке.
Все, что было между ними, день за днем прошло в ее памяти. Но виделось глазами как бы кого-то третьего, которому одинаково хорошо понятно было все, что происходит с ней и с ним.
И как он, совсем тогда одинокий, потянулся к ней в тюремном лазарете, и как она, такая же одинокая душой, откликнулась ему… И как она отсылала его к той, другой, хотя тогда лишиться его ей было безмерно тяжело… И как, поняв, что никогда не будет он с ней полностью счастлив, а значит, и она с ним не будет полностью счастлива, подготавливала себя к неизбежной развязке, и подготовила, и не хватало только капли, переполняющей чашу, и этой каплей стало лживое в своей неопределенности слово «попутчица»… И как снова она откликнулась ему, малодушно обманув себя, и как быстро очнулась…
Гулкий, сиповатый и оттого будто злорадный гудок пронесся по реке. Ему ответила пронзительная сирена катера. Снизу шел караван.
Гриша выскочил из рубки на левый борт и дал отмашку белым флагом. Приглядевшись, Варька увидела, как на левом борту идущего навстречу корабля (это был не разлапистый плоский пароход, а именно корабль — узкий, поджарый) сигнальщик, невидимый на таком расстоянии, тоже отсалютовал белым флажком.
Корабль стремительно приближался, вспарывая острой грудью розовеющую в отблеске зари целину и разваливая ее надвое высокими пенными бурунами. Варька поразилась мощи корабля: он волочил за собой десятка полтора барж, каждая из которых была в несколько раз больше их двухсотки.
Баржевой матрос на замыкающей караван сухогрузной барже заметил Варьку, помахал ей фуражкой и крикнул что-то, слов она не расслышала.
И опять она осталась одна со своими мыслями…
Усмехнулась своему сравнению: так же, как вот этот корабль мимо нее, так и Лешка со своей кипучей и зыбкой любовью. Да и любовь ли это?.. Любовь у него там… Сегодня же, нечего тянуть, поговорить с ним прямо, глаза в глаза. Если сам не может понять, пусть от нее услышит… Оборвать все напрочь, и сразу легче станет…
Она стала обдумывать, как она ему скажет, и уже почти сыскала нужные слова, но словно въявь увидела его непонимающее лицо. Нет, это только масла в огонь. Только сильнее, на какое-то время, привязать его к себе. Надо, чтобы без помехи созрело то, что уже зреет в его душе. Он уже начинает тяготиться ею… У нее хватит сил помочь ему…
Подошел Митрич, неслышно ступая босыми ногами.
— Рано встаешь…
— Да и вы, Трофим Димитрич, — сказала Варька, думая, как это он не боится босыми ногами по щербатой палубе: занозиться запросто…
— Мои годы такие… Молодой был, с постели не убегал.
— Стало быть, — улыбнулась Варька, — и я уже… не молодая.
— Думы тоже старят, — сказал Митрич и нахмурился.
Варька решилась спросить:
— Трофим Дмитрич, вы к чему это рассказывали, как провода в тайге тянули? Хотели кому ума добавить?..
Митрич посмотрел на Варьку, потом на свои босые ноги, потом снова поднял глаза на нее.
— Ума своего нет, у людей не займешь… Чтобы совесть не засыпала…
— А что совесть! — с горечью вымолвила Варька. — У совести руки голые.
Митрич покачал головой.
— Так я тебе скажу: жизнь — телега, ум — лошадь, а совесть — вожжа… Смотря в какую сторону потянешь…
— Так ведь кто потянет!
— Вот и я про то.
Митрич, казалось, хотел еще что-то сказать, потом махнул рукой и пошел к себе на баржу. И Варька опять пожалела его босые ноги.
По плахе, переброшенной с кормы на нос задней баржи (ее вели на коротком причале, почти впритык), Митрич ступал так же уверенно, как по полу. С конца плахи прыгнул на торец носового кнехта и так же легко соскочил на палубу.
«Еще Митричем зовут!» — подумала Варька.
Алексей спал неспокойно. Все перемешалось в несуразных снах.
…Он гулял на свадьбе Анатолия Груздева и Фисы. За длинным столом, конца которого не видно было, сидело множество гостей, незнакомых ему. В голове стола староста барака, в котором едва не убили Алексея. Фиса сидела грустная и почему-то в черном платье. И каждый раз, когда Алексей оглядывался на нее, она отталкивала Анатолия, который все пытался поцеловать ее. И каждый раз подходил долговязый Мисявичус в потертой нерпичьей полудошке и, соединяя их руки, надевал каждому по кольцу. У Фисы и Анатолия все пальцы уже были унизаны золотыми, ярко сверкающими кольцами… Алексей порывался встать, подойти к Фисе и Анатолию и сказать, что он вернулся, что он не отдает никому Фису, но все тот же проклятый Мисявичус хватал его за плечи и сажал обратно на лавку.
Потом выставил бутылку коньяку.
— Армянский! Пять звездочек. Экстра! — сказал он горделиво.
Швырнул через плечо подставленный Алексеем фужер и достал из кармана зеленую эмалированную кружку и наполнил ее доверху.
— Пейте, прошу вас! Вы один здесь умный человек. Я имею к вам большое уважение.
Но едва Алексей взялся за кружку, выхватил ее у него и выпил до дна неторопливыми длинными глотками.
— Вы обманули меня!.. Я дал вам золото для семьи, а вы отдали его первой встречной девке. Она смеется над вами. Поглядите!
Повинуясь его жесту, Алексей повернул голову. В торце стола, рядом со старостой барака, сидела хохочущая Варька в белом подвенечном платье.
— Глядите! Глядите! — заставлял Мисявичус.
Алексей снова поднял голову. Старосты барака уже не было. По обе стороны Варьки сидели Григорий Маркович и веселый кудрявый