Паек на том свете «условный»: «Обозначено в меню, а в натуре нету». «Вроде, значит, трудодня в горевом колхозе», — понимающе говорит Тёркин, лаконично определяя то, что Яшин именовал «сложной обстановкой». Читатель же мог истолковать слова о «меню» и «натуре» и в более широком смысле — о правах и «свободах», «гарантированных» в конституции, но в действительности отсутствующих.
Ошеломленному всем увиденным Тёркину удается избежать мертвой хватки «того света» и выбраться к живым, на волю. Но то в поэме!..
Твардовский завершал ее весной 1954 года[23], когда проработка «Нового мира» уже шла полным ходом. Фадеев выговаривал Александру Трифоновичу за померанцевскую статью… не прочитав ее, а зная только в изложении возмущенного ею секретаря ЦК П. Н. Поспелова, являвшего собой классический образец начетчика и догматика (легко представить, как был уязвлен этот многолетний редактор «Правды» фигурой своего бдительного «коллеги» с того света!).
«Скорее всего — придется уходить из журнала, — сделал поэт вывод из разговора с прежним другом, — не для меня беда. Жаль только, что такого журнала уже не будет».
Но поэму он все-таки хотел успеть напечатать, хотя одно это намерение подлило масла в огонь разгоравшегося инквизиционного костра.
«Читала я, — вспоминала С. Караганова, заведовавшая в журнале отделом поэзии, — чувствуя холодок по спине, невольно оглядываясь на запертую дверь комнаты. Мне было страшно… Сталин умер меньше года назад».
«Интересно — оторвут ему за это голову?» — бормотал Николай Асеев, слушая, как автор читает поэму собравшимся в редакции, хотя и сам подтвердил: «Что до того света, то все совершенно верно — я давно на нем живу».
«Тот свет» был разгневан. Поспелов назвал поэму «клеветнической вещью», «пасквилем на советскую действительность». Но Твардовский долго и упорно стоял на своем, утверждая, что пафос произведения — это «суд народа над бюрократией и аппаратчиной» и что он положил на поэму «все силы своей души».
«Очень приятно видеть Александра Трифоновича после всех неприятностей здоровым и величавым», — восхищенно писал Марк Щеглов другу, Владимиру Лакшину (тоже недавно дебютировавшему в «Новом мире» как критик, а впоследствии ближайшему сотруднику Твардовского).
Радовались слухам, что, как говорилось в том же письме, «на Секретариате Хрущев сильно наподдал тем, кто жаждал крови, сказал, что с Твардовским нельзя так обращаться, как вы предлагаете, что другого такого у нас нет…».
Но, как сказано в «клеветнической вещи», аппарат — это «вдоль и поперек — стена, сдвинь-ка стену эту…». Не по силам было такое и Хрущеву.
На помощь «аппарату» поспешили добровольцы. «Все выступавшие единодушно осудили порочную линию, которую занимал в последнее время журнал „Новый мир“ в вопросах литературы», — говорилось в «Литературной газете» (1954. 17 августа) о заседаниях писательской «верхушки». Уже известный читателям этой книги Лесючевский публично рекомендовал Твардовскому поступить со своим «детищем» — поэмой, как… Тарас Бульба с сыном-изменником. Сначала взахлеб хваливший ее Катаев теперь (с перепуга?) опустился до форменного доноса.
«Я должен сказать, что такого поведения, таких ошибок можно было ожидать от Твардовского, — заявил он на заседании ЦК КПСС (23 июля 1954 года). — Я расскажу такой случай. Я написал путевой очерк о путешествии на машине из Москвы в Крым через Украину. Принес его Твардовскому. Твардовский прочитал и сказал мне:
— Ну, Валентин Петрович, это несерьезно. Вы что, не знаете, что происходит в стране, положение в сельском хозяйстве? Неужели вы ехали через всю Россию и ничего не видели? Нам нужны другие очерки, нам нужны очерки типа „Путешествия из Петербурга в Москву“ Радищева.
Вы понимаете, товарищи, куда он меня тянул, к чему он меня призывал?»[24]
Кондратович вспоминал, что «было много другого — подлого, тяжкого, омерзительного, что всегда обнаруживается в кризисные моменты».
«Освобождение» Твардовского от редакторства состоялось 23 июля 1954 года по постановлению ЦК КПСС.
И, в очередной раз вынужденный «признавать ошибки», поэт выписал в рабочую тетрадь слова любимого им Салтыкова-Щедрина о мучительности «признания разумным неразумного» и горестно прокомментировал их: «Добавить можно только то, что „недоразумения“, происходящие от „форм жизни“, враждебных тебе по самому изначальному существу своему, это еще не так горько, как „недоразумения“ от „форм жизни“, за которые ты готов положить голову и вне которых не представляешь себя человеком».
Однако все умножавшееся количество этих «недоразумений» не могло не подрывать веры в «наличествующие» «формы жизни».
Завершая рассказ о первой редакторской страде поэта, вновь приведем слова вышеупомянутой исследовательницы его судьбы и творчества М. Аскольдовой-Лунд:
«„Новый мир“ Твардовского в годы его первого редакторства (1950–1954) стал первой ласточкой общественного обновления… журнал опередил политиков минимум на два-три года, провозгласив курс на десталинизацию жизни в литературе. „Оттепель“ как эпоха раскрепощения сознания во многом пришла со страниц „Нового мира“. Это был первый в послевоенном Советском Союзе журнал, дерзнувший вырабатывать собственное направление, собственную эстетическую и гражданскую позицию, которая по многим аспектам расходилась с официальной, общепринятой и была, по существу, ее отрицанием».
Глава седьмая
ГОДЫ «САМОИЗМЕНЕНИЯ»
Ветер какой — ты слышишь? —Как раскачал дубы:Желуди по железной крыше —Грохот ночной пальбы.
Горький загул погодыВ поздней безлюдной мгле.Словно всей жизни годы,Гонит листву по земле.
Друг мой такой далекий,Где там забыться сном:В этой ночи глубокойМне без тебя одиноко,Как одному под огнем…
(«Ветер какой — ты слышишь?..»)
Стихи, датированные 1954 годом и, очевидно, написанные осенью, после пресловутого «освобождения» от дела, которому отдавался со всей страстью, не нуждаются, думаю, в пояснениях.
И все же «затруднения» (щедринское «эзопово» словцо!), с которыми столкнулся поэт, были для него горьки и тяжелы не только и, может быть, даже не столько «лично». Вспомним сказанное еще только в предвидении вынужденного ухода из журнала: «не для меня беда».
«…Спасибо за память, за твои добрые пожелания мне, — отвечал Александр Трифонович 4 сентября того же года на сочувственное письмо друга еще со смоленских времен, поэта и переводчика Б. Бурштына (Иринина), — только я должен сказать, что во всем том, о чем так или иначе речь в письме, суть — главная — не в моей личной литературной судьбе — она не такая уж в данном случае унылая. Меня все это, что произошло в литературной жизни в последний год, печалит, конечно, последствиями в общем нашем деле. Многие мои товарищи и даже друзья, желая поддержать во мне „бодрость духа“, говорят обо мне, имеют в виду мое положение, не понимая, что все происшедшее и происходящее касается их не в меньшей мере и в тем большей для каждого степени, чем серьезнее и сознательнее он относится к своему призванию, профессии, долгу и т. п.».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});