Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, вспоминая его, я думаю, — нет, это была не просто сила могучего организма, жаждущего жить, — все тленно! — это была сила высшего начала, сила духа, неистребимого смертью.
Линия жизни
В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения.
Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков.
Лишь однажды я видел этот взгляд отуманенным печалью.
В тот день, когда стало известно, что умер Василий Иванович Качалов, Р-ский прошел через аудиторию какой-то весь поникший, уменьшившийся и тяжело взвалил на кафедру свой портфель, точно непосильную ношу. Под очками у него было мокро, и взгляд, этот всегда безудержно искрившийся смехом взгляд, был потушен слезами.
Обычно Р-ский, не теряя ни секунды, как только садился за кафедру, начинал лекцию, но в тот раз долго сидел молча, и мы, смущенные, сбитые с толку, тоже в полном молчании смотрели на него.
Наконец он начал говорить о… Качалове. Семья Р-ских, потомственных ученых, была дружна с ним, и мы услышали рассказ о человеке во плоти, которого никогда не различали в Качалове за величием артиста.
Я уже не помню подробностей этого рассказа, — прошло с тех пор бей малого четверть века, — но помню, как Р-ский сказал:
— Авторы некрологов изображают сейчас его жизнь, как ровную дорогу к удачам, славе и успехам.
Он подошел к черной доске, взял мел и начертал запутанную, зигзагообразную линию.
— Вот какова жизнь человека, в особенности человека великого в искусстве. Срывы, падения, взлеты, снова падения и снова взлеты, взлеты, взлеты… А у этих авторов получается вот что.
И он прочертил на доске прямую восходящую линию.
«Война и мир»
Как часто замечал я за фронтовиками одну особенность — пришли с войны, рассказали о ее тяготах и ужасах и словно забыли о них, вспоминая потом лишь случаи, крепко сдобренные юмором или отмеченные признаком необыкновенного приключения. О подвигах же, имевших в ходе войны даже историческое значение, рассказывали и вовсе неохотно. Герой Советского Союза К. Я. Самсонов говорил мне о битве за рейхстаг столь буднично и вяло, словно речь шла о взятии какой-нибудь деревенской кирхи. Дважды Герою Советского Союза разведчику В. Н. Леонову потребовалось всего полминуты, чтобы рассказать мне по пути из Москвы в Челябинск о том, как его отряд в рукопашной схватке занял и держал до прихода главных сил мост на единственной коммуникации, обеспечивавшей японцам отход из Чхончжина.
Удивил как-то меня своим ответом на очень серьезный вопрос мой друг писатель Владимир К-ов.
Мы познакомились в студенческом общежитии. Когда я проснулся утром и увидел, как он пристегивал к култышкам ног поблескивающие никелем и лаком протезы, то подумал, грешным делом, что в нашей комнате поселился человек раздражительный, капризный и тяжелый для общежитейного быта.
Теперь судьба развела нас по разным городам, а тогда соединила не только в тесной комнате общежития, но и в тесной дружбе.
На мой взгляд, он мыслил несколько ортодоксально, стараясь порой насильственно подчинить любое движение чувств доводам рассудка, но был как-то обаятельно прям, откровенен и последователен в своих суждениях. Пожалуй, ни с кем в разговорах ни до него, ни после не был я так глубоко в себе, как с ним.
У него было чистое, очень правильное лицо, белокурые, уже редеющие волосы, атлетически широкие плечи и грудь, мощно развитые руки, внимательный, порой даже неприятный, словно осуждающий, взгляд и улыбка — скорбная в минуты задумчивости и какая-то озаряющая, открытая, охотная — в радости. Протезы сделали его ниже на десять сантиметров, а раньше, до ранения, у него был прекрасный стовосьмидесятисантиметровый рост.
На протезах он ходил с поразительной выносливостью. Я был очевидцем уже результата этого великого усилия воли и мог только дивиться тому, как он наравне со мной ходил на прогулки по Страстному, Тверскому, Гоголевскому бульварам, подтягивался на турнике, вставал зимой на лыжи, а осенью хаживал на охоту по золото-багряным лесам Подмосковья.
Помню, в Солнечногорске мы ждали на станции старенькую трофейную «БМВ», которая должна была отвезти нас к месту охоты. Был ясный теплый солнечный день — один из последних благостных дней бабьего лета. Серебряная паутинка летала в неощутимых струях воздуха, и запахи железной дороги уступали место сухому запаху подвядшего древесного листа недальних лесов.
На шоссе, ослепительно-бело отсвечивающем свежим щебнем, работали пленные немцы. Расстегнув выгоревшие мутно-зеленые кители, под которыми виднелись застиранные рубахи, они двигались с нарочитой медлительностью, молчаливые и сосредоточенные.
Мой друг стоял, широко расставив протезы, опираясь на палку, и смотрел на них через очки своим внимательным взглядом.
— Что ты чувствуешь к ним? — спросил я.
Он никогда не отвечал на сложные вопросы сразу. И теперь подумал с минуту, клоня голову вниз и чуть набок, и сказал:
— Любопытство.
Рисунок акварелью
В старом деревянном доме пахло сухой сосной. И если падала у печки кочерга, били часы или раздавался иной резкий звук, бревна в стене отзывались на него долгим замирающим звоном. Время останавливалось в этом доме. Когда под обаянием его звенящей тишины я выходил из повышенного темпа жизни большого города, то начинал видеть, словно через волшебные очки, множество окружавших меня подробностей и значительных мелочей, которые раньше пропускал мимо внимания. Мир из грохочущей лавины времени превращался в красочную вереницу длинных минут. Я видел, как с кончика моего пера стекала на бумагу строчка, а когда откладывал перо, вспыхивающее под лампой золотом и черной пластмассой, успевал подумать, что Алексей Николаевич Толстой очень любил автоматические перья и говорил, что если бы он не был писателем, то держал бы лавку письменных принадлежностей.
Хозяйками таких домов обычно бывают старушки, давно уже пережившие свое время, добрые, чистоплотные и немного наивные. Именно такой была хозяйка и этого дома — Ирина Васильевна Ладыгина. Много зим подряд я приезжал к ней поскрипеть, как она говорила, по снежку валенками. (Удивительно вкусен был в этом тихом городе скрип снега под ногами, и я могу сравнить его только разве с треском раскусываемого антоновского яблока — благоуханной прелести осенних садов.) А как хорошо было, войдя в этот дом, ощутить его добротное изразцовое тепло, сесть в старое кресло, открыть книгу или просто сидеть и разматывать в уме клубок ассоциаций, вызванных каким-нибудь случайным предметом. Над письменным столом в простенке между двумя окнами висел, например, небольшой рисунок акварелью. На рисунке был изображен серый зимний рассвет, стог сена, пожелтевшая к утру луна. Я думал о том, что к этому стогу подходили ночью лоси, погружали в него свои горбоносые морды, долго перетирали зубами сено и шумно вздыхали при этом; что из леса, вертя башкой, таращила на них свои глазищи сова; что луна в то время сияла высоко и бело; и что художник видел все это, потому что иначе нельзя передать сиротливую грусть зимнего рассвета над голым лесом, над растрепанным ветрами стогом, над мглистыми снегами равнин.
Этот художник нравился мне, и я старался гадать о нем, как орнитолог гадает по единственному перу о птице. Я придумал ему биографию; он был в ней безвестным, нищим художником, благородным человеком, преисполненным любви к искусству и сделавшим несчастной свою семью. Мне даже захотелось написать эту биографию в виде повести, что ли, но потом подумалось, что, может быть, удастся добыть какие-нибудь сведения из его подлинной биографии, и я спросил о рисунке Ирину Васильевну.
— Это рисовал мой брат Женя. Он был старшим в нашей семье и очень добрый, справедливый, — сказала она со свойственной ей манерой высказываться очень непоследовательно. — Он всегда устраивал для нас, малышей, карусель. И вообще очень любил детей. Ему было двадцать шесть лет, когда он погиб. Он носил бороду, чтобы скрыть природную худобу щек.
Она достала из комода карточку на твердом негнущемся картоне и протянула мне. Старая карточка запечатлела человека с большим лбом, ясным умным взглядом, печальными глазами и каким-то скромным изяществом во всем облике, несмотря на окладистую крестьянскую бороду.
- Собрание сочинений. Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Весенний снег - Владимир Дягилев - Советская классическая проза
- Где золото роют в горах - Владислав Гравишкис - Советская классическая проза
- Мой знакомый леший - Сергей Никитин - Советская классическая проза
- Рассказы - Сергей Никитин - Советская классическая проза