Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Риба воображает, будто начинающий автор намерен в своем романе разобрать по косточкам самое обычное поведение, не превращая литературу в подобие темной зоны, но пытаясь показать своего издателя героем нашего времени, свидетелем исчезновения чистопородных издателей, живущим и размышляющим, покуда сообщество гигантскими шагами движется к невежеству и концу света.
Он сладко мечтает, что сейчас он сам подойдет к своему автору и усядется вплотную к нему, до такой степени перекрывая ему вид и воздух, что вскоре перед глазами у бедняги начнет плавать только размытое пятно, фрагмент темной куртки описанного им издателя.
Воспользовавшись этим пятном, так своевременно парализовавшим все авторские чувства, Риба исхитряется встать – во всех смыслах этого слова – на место временно обездвиженного юнца и полностью завладевает его точкой и углом зрения. И тут же с изумлением обнаруживает, что на самом деле они с автором совершенно одинаковы. Взять хотя бы их способ – особенный способ, свойственный опытным, очень изощренным читателям, – интерпретировать и описывать повседневные мелочи, из которых состоит их жизнь.
В это время поезд въезжает в туннель, и воображение отказывает Рибе. Никакого воображения. Абсолютная тьма. Она слегка рассеивается, когда поезд выезжает из туннеля, и Риба видит свет зрелого дня. Он убежден, что все закончилось. И внезапно ощущает бесплотное прикосновение к спине. Цепенеет на миг и постепенно понимает, что его начинающий автор никуда не делся. Он там, в засаде.
Время: пятнадцать минут спустя.
Стиль: такой же театральный, как и ранее на площади, хотя общая атмосфера скорее заупокойная, чем праздничная. Впрочем, в любой момент все может измениться.
Место: католическое кладбище в Гласневине на миллион покойников. Заложено Дэниелом О’Коннелом. В этот час оно выглядит потрясающе. Множество памятников патриотического вида, одни изукрашены национальными символами, другие спортивными принадлежностями или старыми игрушками. Занятные башенки на стенах, раньше их использовали, чтобы выслеживать гробокопателей, продававших трупы хирургам в конце XIX века.
Действующие лица: Риба, Хавьер, Нетски, Рикардо, Амалия Иглесиас, Хулия Пиера, Бев и Уолтер Дью.
Действие: у входа на кладбище растроганный Риба смотрит на металлические прутья ограды. Той самой, что упоминается у Джойса в шестом эпизоде. Ограда ли это или сюжетная линия «Улисса»? Риба поглощен дилеммой, его взгляд словно бы теряется и начинает блуждать, но после мощного умственного усилия возвращается к входу. «Прутья высокой ограды Проспекта замелькали рябью в глазах. Темные тополя, редкие белые очертания. Очертания чаще, белые силуэты толпою среди деревьев, белые очертания, части их, безмолвно скользили мимо с тщетными в воздухе застывшими жестами».
«Все те же тополя», – шепчет Амалия. Они входят в ворота и идут вперед. Кладбище внушает им трепет, оно словно прямиком явилось из фильма про Дракулу, который Риба смотрел поутру. Не хватает только искусственного тумана, да чтобы труп Падди Дигнама начал вставать из могилы. Риба продолжает припоминать: «Хоронят везде и всюду каждую минуту по всему миру. Спихивают под землю возами в спешном порядке. Тысячи каждый час. Чересчур много развелось».
Урон, нанесенный смертью, урон, нанесенный Ротондой.
Они прошли несколько метров в глубь кладбища, и тут вдруг встрепенулся, воспламенился Рикардо и произнес вдохновеннейший монолог о том, что его посетило внезапное озарение, и он в одно мгновение понял все. Теперь он видит всю уместность прощания с эпохой Гутенберга, ведь Джойс так любил играть словами.
– Не знаю, обратил ли кто-нибудь из вас внимание, – говорит он, – но Блумов день звучит почти как Судный день. Это он описан в «Улиссе», он и ничто иное – долгий день Страшного суда.
Книга Джойса, говорит Рикардо, это по сути универсальный синтез, время в кратком изложении, произведение, задуманное таким образом, чтобы анекдотическими ситуациями поверить твердость эпопеи, одиссеи в самом буквальном смысле слова. А потому идея отслужить службу за упокой гутенберговой эпохи есть из всех возможных идей наилучшая.
Они медленно движутся по главной аллее Гласневина, подходят к великолепному кусту сирени. Рикардо бросается его фотографировать – но не раньше, чем с нелепой торжественностью заверяет всех, что почти наверняка встречал этот куст в «Улиссе» – где-то ближе к концу сцены похорон. Нетски, для которого сиреневый – это цвет Ротонды, а Ротонда – это смерть, – горячо и невнятно говорит о красе ротондовой сирени, словно между сиренью и дублинским родильным домом должна существовать какая-то исключительно разумная и общепонятная логическая связь. Риба приходит к выводу, что юный Нетски просто болтун и к тому же опять напился.
Тем временем Нетски, не подозревающий о том, как низко он пал в глазах Рибы, размышляет вслух о краткости жизни людей по сравнению с жизнью деревьев и сирени. Хулия Пиера зевает и следит глазами за облаченными в траур женщиной и девочкой, стоящими у одной из могил, у девочки замурзанное лицо в слезах. У матери лицо рыбье, бескровное, синее. Ужасная пара – эти мать и дочь, точно из драмы прошлых веков, из исторического фильма о Ротонде.
Ничего не замечающий Рикардо сыплет сомнительными перлами черного юмора. Несколько минут спустя в чересчур громкую дискуссию о мрачной красоте этого места и уже надоевшего сиреневого куста врывается голос Бев, требующей, чтобы все обратили внимание, как интересно в их спор вплетается карканье ворон.
Здесь и правда есть вороны, но никто не слышал, чтоб они каркали. Недолгая пауза. Молчание. Ветер. «Ты увидишь призрак мой после смерти». Рикардо обнаруживает цитату из «Улисса» на надгробном камне семьи Мюррей на одной из боковых аллей. Фотографирует, разумеется. «Какие они чудесные, эти Мюрреи», – говорит кто-то. Групповой портрет. Ну-ка, все вместе вокруг усыпальницы джойсолюбивого семейства. Могильщик с рикардовым фотоаппаратом в руках командует, как настоящий профессионал, и велит им принять позы поизящней. Когда фотосессия заканчивается, кто-то вдруг замечает, что они давно уже бродят по кладбищу и еще не зашли в часовню в глубине, где в спешке и унынии прощались с пьянчугой Дигнамом. Кажется, это подходящее место для заупокойной службы по эпохе Гутенберга, а то и, если уж начистоту, по всему белому свету.
Хавьер спрашивает, каким образом они добьются, чтобы церемония стала произведением искусства. Все задумываются. И тогда берет слово молчальник Уолтер. Он предлагает прочитать прощальную молитву. Она будет короткой, говорит он, и очень художественной, именно благодаря краткости и глубине. Все глаза обращены на Уолтера, во всех взглядах недоверие, но никто не сбился с шага, все продолжают путь к часовне. В словах человека молчаливого всегда есть нечто художественное, думает Риба. «Это писательская молитва», – говорит Уолтер с преувеличенно-скорбным видом. И рассказывает, что ее сложил Сэмюэль Джонсон в день, когда подписал договор на составление первого полного толкового словаря английского языка.
Следом, хотя это абсолютно никому не нужно, он повторяет все сказанное по-английски. У него очень развито бессознательное чувство юмора. Но как удивительно, что он вдруг разговорился и даже наболтал немного лишнего, и это еще до своей заупокойной молитвы. Эк его прорвало, думает Риба. Снова воцаряется долгое молчание. Все взгляды скользят по рядам скамеек у часовни. На крайнюю в левом ряду только что уселись двое мужчин, по виду – бродяг, с пугающе-бескровными лицами. «Два покойничка выбрались подышать воздухом», – комментирует Рикардо, словно он в своей цветастой гавайке всегда живее всех живых. Смешки.
Легкий вечерний ветерок поигрывает сиренью. На самом деле Джонсон молился о себе самом, поясняет Уолтер. Он говорит это так естественно, будто Джонсон – один из них. Никто из группы до сих пор не слышал об этой молитве. И все же всем кажется, что это отличная идея – использовать ее в погребальной церемонии. В конце концов, доктор Джонсон – единственный в мире человек, посвятивший надгробным надписям целое эссе, да и сам одно время подвизался на этом поприще, писал эпитафии в стихах для лучших лондонских усыпальниц. Так что его можно считать вполне подходящей компанией для похорон эпохи Гутенберга, говорит Уолтер.
Все чрезвычайно рады тому, что эпитафией печатной эпохи станет молитва для писателей доктора Джонсона. Все, кроме Рибы, в последний момент обнаружившего, что он никак не может заставить себя примкнуть к писателям – в глубине души он таит на них злобу и винит их в своей болезни и в регулярно повторяющемся кошмаре с Богом в клетке. И теперь Риба опасается, что Джонсонова молитва о писателях начнет преследовать его и он снова станет корить себя за то, чего так и не сделал, и опять проснется пронзающая мозг издательская боль, неупокоенная гидра, пожирающая его изнутри.
- Желание - Ричард Флэнаган - Зарубежная современная проза
- Бродяга во Франции и Бельгии - Роберто Боланьо - Зарубежная современная проза
- Набросок к портрету Лало Куры - Роберто Боланьо - Зарубежная современная проза
- Избранные сочинения в пяти томах. Том 1 - Григорий Канович - Зарубежная современная проза
- Четверги в парке - Хилари Бойд - Зарубежная современная проза