Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глумливый тон Бруно нарушил приятное настроение всех гостей. Они беспокойно зашевелились. Только художник улыбался по-прежнему. Он всё больше и больше нравился Бруно.
— Я не фанатик, — сказал немец-лютеранин. — Но, насколько я понимаю, даже Тридентский собор признал, что католическая церковь нуждается в реформе. Иначе зачем бы тогда вообще созывать собор?
— Ни на одном соборе не было принято ни одного важного решения, кроме решения сжечь Гуса[161], — злобно отозвался Бруно.
— Одного я не могу понять в католической обрядности, — настойчиво продолжал лютеранин, забыв всякую осторожность и стряхивая руку товарища, который пытался его остановить. — Почему во время причащения мирянам не подносят чаши с кровью Христовой? Почему им можно вкушать тело его, но нельзя пить его кровь? Я выражаюсь символически и готов где угодно защищать мнение Меланхтона[162]...
— Герсон приводит веские причины, — фыркнул Бруно. — Ведь священную кровь могут нечаянно разлить либо в церкви, либо во время доставки её туда — через горы зимой, например. Ведь капли её могут застрять во вшивых бородах мирян. Ведь она может скиснуть во время хранения. Ведь потребовались бы огромные сосуды, чтобы вместить столько, сколько нужно для причащения десяти — двенадцати тысяч людей. Это серьёзный экономический аргумент. Не даст ли это виноградарям повод обижать Церковь, поднимая цены? Не могут ли сосуды загрязниться и стать распространителями заразы? Не вообразит ли вдруг какой-нибудь простой смертный, напившись крови Христовой, что он ничем не хуже священника? С такими аргументами приходится согласиться, иначе это значило бы уличить католическую церковь и Константский собор[163] в ужасающей ошибке. Точно так же, дорогой синьор, рекомендую вашему вниманию учение о совокупности, которое состоит в следующем; хлеб, в силу освящения, превращается в тело Христово, а Христос сказал великие слова: «Сие есть тело моё» — тогда, когда он был ещё жив и, значит, в теле его заключалась и кровь и душа. Следовательно, в хлебе мы причащаемся несомненно тела и крови Христа. Затем рекомендую вам остроумные доводы одного португальца, Якова Пайва...
Морозини опять вмешался и, всё с тем же безмятежным спокойствием, перевёл разговор на общие темы. Он усиленно добивался, чтобы Бруно подробно изложил свой вариант учения Коперника. Ему уже и раньше несколько раз удавалось втянуть Бруно в такой разговор, и Бруно блестяще высмеивал нелепость Аристотелевой идеи о шаре с многочисленными сложными движениями. «Природа идёт к цели наиболее прямым путём», — утверждал Бруно и доказывал простоту и логичность системы Коперника и применения аналогичных методов ко всем проблемам пространства. На прежних беседах присутствовал Гетальди[164], который пытался математическим путём опровергать доводы Бруно, поддерживая христианское представление о Земле как центре Вселенной и главном объекте внимания Творца.
Но сегодня Морозини не удалось заставить Бруно разговориться. Бруно усмехался, отвечал неопределёнными фразами, его раздражало аристократическое спокойствие и благодушие Морозини. Сегодня среди гостей ощущалось какое-то стеснение, и Бруно понимал, что в этом виноват он. Ему было тягостно оставаться здесь, — а встать и уйти он не мог.
Наконец немцы ушли и вечер закончился. Спускаясь с лестницы, Бруно оказался рядом с художником да Понте, который за весь вечер не сказал ни слова. В нём опять проснулось товарищеское чувство. Ему почему-то легко дышалось в обществе да Понте.
— Что вы думаете обо всём этом?
Да Понте улыбнулся.
— Я думал, что хорошо бы зарисовать эту сцену, когда Морозини стоял перед свечами, а вы наклонились вперёд, к немцу. Хороши были и освещение и позы. Правда, такие сцены мне не очень удаются. Я пишу только пейзажи и, если уж бывает необходимо включить живых тварей, предпочитаю крестьян и животных. Вещи я чувствую.
— Мне бы хотелось посмотреть ваши работы.
— Не думаю, чтобы они вам пришлись по вкусу. Если вы любите эффектные картины, вы лучше сходите к моему приятелю Пальма Джованни. Его специальность — Даная[165] под золотым дождём, и ему хорошо платят за такие картины.
— А вы не увлекаетесь Данаями?
— Нет. У меня простые вкусы.
— Вы кажетесь счастливым человеком, — сказал Бруно задумчиво.
— Да, я счастлив. Хотелось бы только чаше бывать в Барсано, на моей родине. Я люблю горы.
— Барсано находится вон там, несколько севернее Венеции, — сказал Бруно, указывая рукой направление.
— Да, чуточку выше.
— Я хотел бы познакомиться с вами поближе. Можно мне вас навестить?
— Конечно. Приходите в студию. Я буду очень рад. Увидите и моего брата, который старше меня на девять лет. И отца. Ему около восьмидесяти. Он вам наверное понравится. Живём просто. Мы все трое — художники.
— Мне очень хочется у вас побывать, — сказал Бруно, и хотя сказал это искренно, но знал уже, что не пойдёт. Он словно копил намерения, которых не мог выполнить. Он ещё не виделся с Аквапенденте. И потом математик Галилей[166], который недавно назначен профессором в Падую и которого Беслер аттестует, как большого умницу. Славный малый этот Беслер! Жизнь идёт вперёд; отец Беслера был одним из учеников Лютера. А теперь Иероним — последователь Бруно, а его брат способный ботаник. От богословия к ботанике! Какой неизмеримый подъём — и за одно поколение! Когда-нибудь мир окончательно станет разумным.
Бруно думал: «Мне нужно учредить свою школу. Нельзя ли сделать это в Венеции или Падуе? Здесь есть люди с истинно философским умом, люди, правильно оценивающие роль чувств, понимающие, что истину искать надо только в природе». Но у него недоставало мужества заняться этим делом. Оно требует хлопот, а Беслер скоро уезжает обратно в Германию. Как тяжелы становятся для него, Бруно, всякие внешние перемены и хлопоты! Вот он хотел побывать в Мурано, посмотреть печи, в которых варят стекло, и людей, работающих там. Это была смутная потребность вернуться на землю, к физическому труду. Тихо Браге сам, собственными руками, делает научные приборы. Но Бруно так и не поехал в Мурано. Что-то мешало ему.
Девичий голос, напевавший песню, заставил его очнуться. Рядом в сочувственном молчании шагал да Понте. Бруно охватило непонятное возбуждение. За барьером ожидает всё, чего он жаждет. Предназначенный судьбой друг или, может быть, враг? Надо к нему подойти, коснуться его. Иуда поцеловал Христа. А подойти непременно нужно, чтобы узнать. Отчего он, Бруно, разучился подходить к женщинам? Следовало бы брать их так же просто и естественно, как он ест или размышляет: не изменяя своей сосредоточенности на главном, не нарушая внутренней гармонии.
Ему вспомнилось то, что писал он перед возвращением в Италию, слова, которые теперь казались ему пророческими, хотя до сих пор ещё не нашли противника, к которому были обращены:
«Я боролся. Это много. А победа — в руках судьбы. Что бы ни было со мной и кто бы ни оказался победителем, одного, по крайней мере, не будут отрицать грядущие поколения: что я не боялся смерти, никому не уступал в верности и предпочёл благородную смерть жизни труса».
Ещё не кончился его внутренний разлад, ещё он не достиг завершения своей идеи единства. Он вспомнил девиз из альбома: «Tout avec le temps». Всё в своё время. Это ещё придёт. Любовь всё побеждает. Доблесть ищет трудностей, борьбы, усилий, ardua. Да, всё — от времени, а не от нас. Однако он, борющийся, и есть будущее.
Они проходили мимо кабачка, свет из окон прорезал вечерний мрак, слышен был тёплый рокот голосов.
— Зайдём, выпьем на прощанье, — предложил Бруно.
Они вошли внутрь, отдёрнув полотняную завесу у входа.
Да Понте приказал подать крепкого рейнского вина.
— Это вино моих родных холмов, — пояснил он.
Неряшливо одетая девчонка принесла вино и сухари и, в ожидании уплаты, стояла у стола, сося палец. Бруно нагнулся к да Понте, дотронулся до хлеба и до фляги с вином и сказал:
— Hoc est meum corpus[167].
Да Понте отшатнулся.
— Что вы такое говорите?
— Я монах. Сбежавший монах, как видите. Но никто, даже сам Папа, не может отнять у меня способности освящения. Она проявляется ex opere operato[168]. Хотя бы им и не нравилось то употребление, какое я делаю из этой своей способности, — они бессильны. Они могут только сжечь меня, это, конечно, решило бы борьбу в пользу Церкви... А быть может, и нет.
— Зачем вы это сделали? — спросил да Понте, отодвигая вино. — Я — добрый католик. Я знаю, что Церковь имеет свои недочёты, но верю, что они будут исправлены. Дальше этого я не иду. Прошу вас, не возлагайте лишних грехов на мои плечи, иначе мне придётся рассказать об этом на исповеди. А этого, — добавил он дружески-многозначительным тоном, — этого я делать не хочу.
- Время Сигизмунда - Юзеф Игнаций Крашевский - Историческая проза / Разное
- Мальчик в полосатой пижаме - Джон Бойн - Историческая проза
- Орёл в стае не летает - Анатолий Гаврилович Ильяхов - Историческая проза
- Тайны Зимнего дворца - Н. Т. - Историческая проза
- Последняя реликвия - Эдуард Борнхёэ - Историческая проза