который оказался офигенно красив. Безумно красив. Словно сельский батрак, который выиграл конкурс красоты, чтобы жениться на принцессе: вьющиеся каштановые волосы и ярко-синие глаза, перекатывающиеся под льняной просторной рубахой мускулы. Мне пришло в голову, что если художник выглядел так, то все прочие, вероятно, словно таяли перед его взором. Художнику сложно писать портреты тех, кто не так красив, как он, поэтому приходилось заискивать перед своими моделями, превращая их в привидения, чтобы они не чувствовали себя слишком ущербно.
— В общем, — продолжила Мэззи, — начав изучать жизнь Генри, я поехала к Генриетте, но она крайне неохотно говорила о нем, как будто боялась ему навредить. Информации о нем было мало, и мне пришлось постараться ее очаровать, я все твердила, как я люблю его картины и все такое. В итоге она, видимо, поняла, что я могу привлечь внимание мира к работам ее мужа, который почти не чувствовал интереса к себе при жизни. Я сняла квартиру в Кине, над старым универмагом, и виделась с Генриеттой каждые несколько дней. И вот в один из таких дней она, видимо, решила, что ей не так уж долго осталось, Генри больше нет и нет ничего дурного в том, чтобы рассказать мне все, что ей известно. И она так и сделала.
Генри, проинформировала меня Мэззи, был геем, и Генриетта, вступая с ним в отношения, знала об этом, но он ей нравился, был очень милым и к тому же владел огромной фермой, которая ей тоже очень нравилась. В их краях у Генри почти не было возможностей иметь длительные отношения с мужчинами, так что он принадлежал ей больше, чем кому-либо еще. Однажды на выставке в Лос-Анджелесе он познакомился с Рэндольфом Эйвери, и их знакомство переросло в близкую дружбу, продолжавшуюся до конца жизни, притом что интимных отношений между ними не было. По крайней мере, Генриетта заверила в этом Мэззи. Они поддерживали тесный контакт до самой смерти Эйвери.
Я знала, что мистер Эйвери умер от СПИДа всего лишь через несколько лет после того лета в Коулфилде.
Я узнала о его смерти (не о ее причине, потому что в Коулфилде никто не стал бы говорить об этом, хотя стояли уже девяностые годы), когда училась в колледже и миловалась с Аароном. Мне позвонила мама и сообщила об этом. Сказала, что он скончался во сне. Услышав это, я сразу же вспомнила о своем рюкзаке и подумала: интересно, сохранил ли он его и не обнаружит ли рюкзак его сестра? Пока я жила в Коулфилде, мне было слишком неловко просить мистера Эйвери вернуть мне его, хотелось поддерживать в себе иллюзию, что наша встреча мне привиделась. Однако теперь, зная, что кто-то может наткнуться на мой рюкзак, я занервничала, поскольку на нем были вышиты мои инициалы (за которые, кстати, мама заплатила лишние десять долларов), и мне казалось, что нет ничего глупее, чем спалиться таким образом.
— А что будет с его личными вещами? — спросила я маму и тут же подумала: «Фрэнки, ты чего, блин, творишь?»
— Что, солнышко? — не поняла мама.
— Э-э-э… Как думаешь, его сестра организует распродажу или типа того? Или какой-нибудь музей захочет их получить? Мистер Эйвери ведь был художником? Там могут быть прикольные вещицы. Я могла бы приехать в Коулфилд и поучаствовать в аукционе.
— Котенок, ты что, накурилась там, что ли? Музеям не нужны вещи мистера Эйвери. Он не был таким уж знаменитым художником.
Мне стало ужасно грустно, потому что я очень хотела забрать свой рюкзак, чтобы меня не разоблачили, а еще хотела бы заполучить его хаори, чтобы разгуливать в нем по кампусу. Но я лишь сказала маме, что мне пора на занятия, и к этой теме мы больше не возвращались. Насколько я знаю, мой рюкзак до сих пор лежит где-то в доме его сестры. И теперь мне пришло в голову, что Мэззи вполне могла его там обнаружить. Пожалуй, я слишком разогналась: съела семь бургеров из десяти. Следовало притормозить. Дать Мэззи возможность рассказать мне о том, что ей известно, чтобы выяснить, чего ей не известно.
Мэззи продолжила:
— И вот наконец, откопав из разных подвалов, сараев и домов друзей все сохранившиеся в природе картины Генри, Генриетта отдала мне огромную пачку писем от Рэндольфа Эйвери. Судя по всему, они писали друг другу не реже пары раз в неделю до самой смерти Эйвери.
Я представила себе, что где-то в доме его сестры в Коулфилде, вероятно там же, где и мой школьный рюкзак, прячутся письма, написанные Генри мистеру Эйвери.
— В общем, я читала их все подряд, сверяя друг с другом и делая пометки. Много места в этих письмах уделено любви Рэндольфа к «Доджерс» и любви Генри к «Янкиз»[57], там куча бейсбольных имен и названий, с которыми мне пришлось добросовестно ознакомиться. Но когда я дошла до лета тысяча девятьсот девяносто шестого года, мне стало интересно, поскольку Рэндольф регулярно сообщал Генри новости о Панике, и, как вы, разумеется, знаете, многие подозревали, что именно он виновник тех событий.
— Да, я слышала об этом. Так-то не лишено оснований, — ответила я.
И хотя две недели назад я сказала Мэззи по телефону, что это моих рук дело, сейчас подумала, а вдруг мне все-таки удастся как-то выпутаться из этой истории. Ведь Рэндольф Эйвери спрятал улики, и теперь я гадала, продолжал ли он и потом утаивать их ради меня.
— Так, да не так, — сказала Мэззи, глядя на меня слегка озадаченно. — Потому что это ваших рук дело.
— Мне хотелось бы услышать еще что-нибудь из того, что вам известно, — ответила я.
Она сказала, что в нескольких письмах упоминалось мое имя. Достала ксерокопию одного из них и подождала, пока я отодвину в сторону поднос с коробочками из-под гамбургеров, чтобы она могла положить ее передо мной. Перво-наперво меня поразило, насколько неряшливый у мистера Эйвери был почерк, максимально далекий от элегантных длинных росчерков и округлого курсива, которых ожидаешь от художника. Буквы были словно впечатаны, процарапаны в бумаге, и тогда я вспомнила: «Блин, ведь он умирал», и пусть это жестоко, это было не лишено смысла. Не знаю, почему для меня было так важно, чтобы у мистера Эйвери оказался красивый почерк, однако я считаю, что если уж носишь японское кимоно в Коулфилде, то и почерк должен быть изящным и округлым, практически каллиграфическим.
— Вот, — произнесла Мэззи, прервав мои странные размышления, — вот что существенно. Мистер Эйвери пишет Генри, что он знает того, кто это сделал. Видите, здесь он пишет: «Возможно, я единственный человек на свете, Генри, кто знает это