на человеческий род уже «по-августиновски», и в этом легко увидеть результат его длительного пребывания в католической среде. Как та же тема выражена в других сочинениях Максима Грека? А у Зиновия Отенского? У Ермолая-Еразма? У прп. Иосифа Волоцкого? У старца Артемия? Как она звучит в текстах, вошедших в великие Четьи Минеи? Как, наконец, звучит в переписывавшихся на Руси и очень многочисленных сочинениях св. Иоанна Златоуста[376], других представителей византийской патристики и – особенно! – в богослужебных текстах? Все эти вопросы должны составить agenda будущих исследований.
Пока же лишь констатируем, что подход у московского оппонента Транквиллиона (как и у Максима Грека) таков, что он позволяет поставить самые коренные, ключевые вопросы христианского мировоззрения – те, на которые должны были ответить не только богословы, но и рядовые священники, чтобы уметь объяснить их пастве. И я имею в виду не столько теологическую, экзегетическую сторону дела, а именно культурно-историческую. Иначе говоря: какое влияние на приходскую культуру России и Украины (и Белоруссии), на их «переживаемое христианство»[377] оказывала та или иная интерпретация приведенной фразы из Послания апостола Павла к Римлянам?
Мы видим, что в споре Транквиллиона-Ставровецкого и его московских цензоров украинский автор представлял уже, так сказать, «латинизированную» точку зрения по ряду важнейших проблем. Скорее всего, это было результатом того, что уже во второй половине XVI в. в приходской проповеди украинско-белорусских земель «византийский» взгляд на первородный грех, природу и спасение человека стал уступать место взглядам, характерным для западнохристианской традиции. Это показывает, например, обращение к многочисленным «учительным Евангелиям» – украинско-белорусским проповедническим сочинениям конца ХМ – начала ХУЛ в.[378]
Так, в рукописном «Учительном Евангелии», написанном, судя по филиграням, к третьей четверти XVI в.[379], отречение от самого себя, от плотских потребностей и мирского быта («речей», от польского rzecz) связывается с представлением о «врожоном запсовании» как следствии первородного греха: «А мы также маемо волю его святую чинити, а маемо сами себе отречися, то ест забытное наше розмышление от себе изложити, самых себе упокоритися, врожоное запсование за грех первородный познати (курсив мой. – М. Д.) и умертвити власное тело и з его похотми… а обновитис в духу правом, понехати нас, не дбати о том свете и о всех речех, которыи на свете сут»[380]. Это очень существенная перемена, которая свидетельствует о начавшейся во второй половине XVI в. мутации православной украинско-белорусской культуры.
Вполне релевантно в этом отношении более позднее учительное Евангелие из собрания Ю. А. Яворского в Петербурге[381].
Из текста многих его поучений видно, что рукопись предназначалась именно для чтения перед прихожанами. Например, в проповеди в неделю мытаря и фарисея читаем: «То есте слышали Евангелию святую нынешнюю, котораа ся читала при хвале Божии, и теперь ся читала. А мейте месця ку седаню, а слухайте слова Божия и с пилностию и скрюхою сръдечною, абысмо то выслухавши, заховали при собе тыи слова Божии»[382].
Выражение «первородный грех» довольно часто встречается на страницах нашего памятника. «Телец упитанный» из притчи о блудном сыне символизирует Иисуса Христа, который кровью своей выводит нас из «шатаньской моци» и «и грех пръвородный загладил»[383]. Символизирующий Христа и приносимый в жертву агнец («баранек») своей кровью «очистил грехи наше пръвородныи»[384]; человек попал в неволю к дьяволу «за проклятием божиим про пръвородный их грех а за преступлением предка нашего Адама и Евы»[385]. И видимо, понятие «первородного греха» уже стало восприниматься как непременный коррелят размышлений о грехе и греховности вообще. Прихожанин должен знать, «иж есмо были оного святого божественнаго и пръваго благославеннаго живота отдалени. За выстоупок прадеда нашего Адама выгнани есмо были въ безчестное мешканя и смертию осоуждени есмо были. Але Бог милостивый не хотячи опустити сътворение роук своих послал нам Сына своего»[386]. Связь с «преступлением нашего прадеда Адама» состояла, судя по контексту, в наследовании от Адама «первородного греха».
Поучение во вторую неделю поста, опирающееся на рассказ Евангелия от Марка об исцелении расслабленного в Капернауме (Мк 2. 1—12), обращено к теме греха, покаяния, спасения. Главный мотив – «абысмо оузнали сами себе оу гресехъ нашихь, и наврънулися до въседръжителя Бога Отца постом и молитвою, и милостынею, чистым и справедливым сердцемь»[387]. И в этом контексте в украинском памятнике появляется тема «престоупка» Адамова, которая в свою очередь в контексте данной рукописи подразумевает и «первородный грех». Искупительная миссия Христа, пишет автор, была нужна затем, «абы онь яко мирный иднач и посредник правый взял премиря межи Богом и человеком яко баранок невинный для наших грехов поднял срогоую крестную смерть хотячи нас изуднати и своим отцем небесным за престоупок прадеда нашего пръвого человека Адама на земли и жены его Евы, который был из раю зогнан… А так тот престоупок грех завадил, прешкодил вшиткому светоу, але сынь Божий крестную смерть поднял…»[388].
Однако, несмотря на то что понятие и тема первородного греха присутствуют в поучениях нашего памятника, следов характерной для «латинского» Запада концепции разрушительного воздействия первородного греха на человеческую природу мы здесь не находим. Напротив, развивается тема «самовластия» человека и тема многочисленных даров, данных Богом человеку: «…которыи дарь имаемо от Бога. Дал нам смысль, разум, дал нам обетницу знову-отрождения, в сыне своем крещение въдою и духом. Дал нам тыж маетность, покармь душам нашим, наоуку слово свое святое, Господь наш Исус Христос, которое нас ведет до живота вечнаго и пороучиль нам вшитку твар – овца, волы, скоты, птице, звере, рыбы на пожиток. Ищи к томоу слоужит нам солнце, месяць и звезды, облаки, дождь, погоды. О чим пророк Давид сведчит, и вшитко сътворение видимое и невидимое, вшитко человека ради и человекови слоужит»[389]. Тот же мотив звучит и в других высказываниях автора этой рукописи[390].
Высказывания автора о спасении отмечены скорее «оптимистическими» акцентами, чем «пессимизмом», который характерен для польской католической проповеди того же времени. Слова блудного сына, что он согрешил перед отцом, комментируются следующим образом: «Господь нашь Исус Христос в тых словех оповедается нам и обецается намь милостивым Богом быти готовым, гды ся наврънемо до его святой милости, яко Исайя пророк пишет: которого часу, зотхнет къ мне человек, к тому не помню грехов его, пръво нежли възовет ко мне, а я его оуслышу. Так же нас Бог святый оупережает ласкою милосердия своего и почтил нас святыми словы Евангелии святой, приодель нас одеждою, то есть невинностю и справедливостю Сына своего и