женой
Тиблен Евгенией Карловной посещал литературный кружок братьев Достоевских. Писатель просил
Н. Н. Страхова в письме из Парижа от 26 июня /8 июля/ 1862 г.: «Передайте мой поклон добрейшему, милому Тиблену (которого, я не знаю за что, я как-то стал любить в последнее время) и милой, бесконечно уважаемой Евгении Карловне. Как её здоровье?..» С 1864 г. в типографии Тиблена печаталась
«Эпоха».
Известно 4 письма Тиблена к Достоевскому (1861–1863), письма писателя к Тиблену не сохранились.
Тимковский Константин Иванович
(1814–1881)
Петрашевец, отставной флотский офицер, чиновник Министерства внутренних дел. Он жил в основном в Ревеле и сравнительно редко посещал собрания у М. В. Петрашевского. На одной из «пятниц» в конце 1848 г. Тимковский произнёс речь об учении Ш. Фурье и предлагал начать подготовку к организации фаланстер в России. Достоевский в своих «Объяснениях и показаниях…» рассказал об этом выступлении и, верный тактике затушёвывания роли своих товарищей в «заговоре», подчеркнул: «…Тимковский показался мне совершенно консерватором и вовсе не вольнодумцем. Он религиозен и в идеях самодержавия. Известно, что система Фурье не отрицает самодержавного образа правления…» [ПСС, т. 18, с. 152] Тимковского арестовали в Ревеле, вместе с другими петрашевцами он был выведен на эшафот 22 декабря 1849 г. (и, по воспоминаниям Д. Д. Ахшарумова, был единственным, кто подошёл в тот момент к священнику на исповедь), а по окончательному приговору попал в арестантские роты.
Задумывая в 1860 г. переделать повесть «Двойник», Достоевский хотел описать в ней «пятницы» Петрашевского и ввести Тимковского в число персонажей «как приезжего». Тимковский отчасти послужил прототипом Кириллова в «Бесах».
Тимофеева Варвара Васильевна
(1850–1931)
Писательница (наиболее частый псевд. О. Починковская), автор повести «Идеалистка», романов «За себя и за других», «У чужих алтарей» и др. произведений, в том числе и сборника «Очерки прошлого» (заслужившего похвалу Л. Н. Толстого). В первой половине 1870-х гг. работала корректором в типографии А. И. Траншеля, где печатался «Гражданин». Оставила об этом воспоминания «Год работы с знаменитым писателем» (ИВ, 1904, № 2). Мемуары Тимофеевой полны подробностей как о внешней стороне жизни писателя того периода, так и его внутреннем мире, мыслях, планах, заботах, замыслах, ибо Достоевский, судя по всему, почувствовал доверие к молодой умной девушке, «мечтающей о литературе». В первый раз она увидела Достоевского таким: «С трепетным замиранием сердца ждала я. Вот-вот, сейчас, сию минуту войдёт сюда знаменитый автор “Бедных людей” и “Мёртвого дома”, творец “Раскольникова” и “Идиота”, войдёт — и что-то случится со мной небывалое… новое, после будет совсем уж не то, что теперь.
Но никто не входил. И уже долго спустя, когда я почти перестала думать об этом, из комнат слева вышел Траншель вместе с невысоким, среднего роста, господином в меховом пальто и калошах, и оба остановились подле меня у бюро, разговаривая между собою, то есть один задавал короткие и отрывистые вопросы, а другой так же коротко отвечал на них.
Господин в пальто говорил тихим, глухим, как бы расслабленным голосом. Он спрашивал, когда здесь бывает князь М<ещерский>, когда выходит нумер и когда приступают к набору следующего.
Один раз я решилась поднять на него глаза, но, встретив неподвижный, тяжёлый, точно неприязненный взгляд, невольно потупилась и уже старалась на него не смотреть. Я угадывала, что это Достоевский, но все портреты его, какие я видела, и моё собственное воображение рисовали мне совсем другой образ, нисколько не похожий на этот, действительный, который был теперь предо мною.
Это был очень бледный — землистой, болезненной бледностью — немолодой, очень усталый или больной человек, с мрачным изнурённым лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными тенями от напряженно сдержанного движения мускулов. Как будто каждый мускул на этом лице с впалыми щеками и широким и возвышенным лбом одухотворен был чувством и мыслью. И эти чувства и мысли неудержимо просились наружу, но их не пускала железная воля этого тщедушного и плотного в то же время, с широкими плечами, тихого и угрюмого человека. Он был весь точно замкнут на ключ — никаких движений, ни одного жеста, — только тонкие, бескровные губы нервно подёргивались, когда он говорил. А общее впечатление с первого взгляда почему-то напомнило мне солдат — из “разжалованных”, — каких мне не раз случалось видать в моём детстве, — вообще напомнило тюрьму и больницу и разные “ужасы” из времен “крепостного права”… И уже одно это напоминание до глубины взволновало мне душу…
Траншель провожал его до дверей; я смотрела им вслед, и мне бросилась в глаза странная походка этого человека. Он шёл неторопливо — мерным и некрупным шагом, тяжело переступая с ноги на ногу, как ходят арестанты в ножных кандалах.
— Знаете, кто это? — сказал мне Траншель, когда захлопнулась дверь. — Новый редактор “Гражданина”, знаменитый ваш Достоевский! Этакая гниль! — вставил он с брезгливой гримасой.
Мне показалось это тогда возмутительно грубым, невежественным кощунством. Из всех современных писателей Достоевский был тогда для меня самым мучительным и самым любимым. Но мне, конечно, было известно, что о нём ходили тогда разные толки. В либеральных литературных кружках и в среде учащейся молодежи, где были у меня кое-какие знакомства, его бесцеремонно называли “свихнувшимся”, а в деликатной форме — “мистиком”, “ненормальным” (что, по тогдашним понятиям, было одно и то же)…»
Вскоре Тимофеевой посчастливилось увидеть-разглядеть писателя совсем в ином свете: «И когда — далеко уже за полночь — я подошла к нему, чтобы проститься, он тоже встал и, крепко сжав мою руку, с минуту пытливо всматривался в меня, точно искал у меня на лице впечатлений моих от прочитанного, точно спрашивал меня: что же я думаю? поняла ли я что-нибудь?
Но я стояла перед ним как немая: так поразило меня в эти минуты его собственное лицо! Да, вот оно, это настоящее лицо Достоевского, каким я его представляла себе, читая его романы!
Как бы озарённое властной думой, оживлённо-бледное и совсем молодое, с проникновенным взглядом глубоких потемневших глаз, с выразительно-замкнутым очертанием тонких губ, — оно дышало торжеством своей умственной силы, горделивым сознанием своей власти… Это было не доброе и не злое лицо. Оно как-то в одно время и привлекало к себе и отталкивало, запугивало и пленяло… <…> Такого лица я больше никогда не видала у Достоевского. Но в эти мгновения лицо его больше сказало мне о нём, чем все его статьи и романы. Это было лицо великого человека, историческое лицо.
Я ощутила тогда всем моим существом, что это был человек необычайной духовной силы, неизмеримой глубины и величия, действительно гений, которому не надо слов, чтобы видеть и знать. Он всё угадывал и