солнце, в дымном венчике, нависает над миром.
— Ныне, хосподи, отпущаеши раба божия…
Теперь что ни день, то покойник: узники Печенгской тюрьмы вымирают. Их держат в ямах бункеров, и только мертвые способны оттуда выбраться. Юнкера охраны вытягивают мертвецов на веревках: «Раз-два — взяли! Еще — взяли!..»
В согласное пение монахов вступает сам настоятель тихой полярной обители, подхватывая могучим басом:
— …и раба божия Игнатия Власьева-ааа… что был допреж сего, в миру здешнем, машинистом дела минного-ооо… А-а-а!
Волосатая пасть игумена жадно заглатывает сырой морозец.
А на покойнике — поверх тельняшки — форменка-голландка. На груди бескозырка, на которой гвардейская ленточка Сибирской флотилии с вытертым золотом на восьми звонких буквах — «АСКОЛЬД».
Длинными шагами, выкидывая впереди себя стек, подходит к братии капитан Смолл (комендант концлагеря); за ним — переводчик. Монахи, как-то сразу поникнув, с тихим шелестом разбредаются от гроба. Англичанин долго и пристально рассматривает покойника. Минута… две… Резкий шаг в сторону отца Ионафана — и взметнулся стек, упираясь в панагию, надетую поверх старого, засаленного тулупа.
— Большевик?
— Что вы, сэр? Я… боцман. Боцман с бригады крейсеров.
— Он говорит, — сказал переводчик коменданту, — что он не большевик.
— Ну да! Был боцманом. А большевиком — николи…
— Настоятель, — продолжал переводчик, — категорически отрицает свою принадлежность к партии злодеев-коммунистов.
Отец Ионафан широко перекрестил матроса в гробу.
— Мы, монахи, — пробурчал он, — должны терпеливо нести крест свой. Но… пардон, уже поднадоело. Не взыщите, сэр, ежели мы этот крест где-нибудь и свалим ненароком…
— Что он бормочет, этот старик? — спросил Смолл. — Настоятель сказал, что ему последнее время все труднее и труднее соблюдать свою святость.
— Передайте ему, — велел Смолл, — что я знаю все его шашни!
— Комендант лагеря говорит вам, — сказал переводчик, — что он знает, к сожалению, все ваши похождения.
— Эка хватил! — нахмурился отец Ионафан. — Все мои похождения сам господь бог не ведает. Пущай не липнет, смола несчастная!
— Что он сказал сейчас?
— Настоятель говорит, что вы напрасно ему не доверяете. Он торжественно заявляет о своей полной лояльности…
Отец Ионафан повернулся и пошагал прочь от англичан.
Смолл с переводчиком остались одни возле гроба.
— Что будем делать, сэр? — растерянно осведомился переводчик.
Смолл упорно разглядывал мертвеца.
— Скажите этому покойнику, — произнес комендант, — чтобы он не дурил и встал! Мороз усиливается… Скажите ему, что я обещаю не сердиться на него, если он встанет!
Склонясь к белому уху мертвеца, переводчик добросовестно перевел приказ коменданта. Но «покойник» — ни гугу: умер!
— Может, сэр, он действительно умер? И мы пристаем к нему совершенно напрасно?
— Да нет же! — ответил Смолл. — Видите, как у него трясется веко правого глаза. И снежинки растаяли на лице…
— Они тают, сэр, — удивился переводчик.
Смолл схватил покойника за плечи, посадил в гробу.
— Ты долго будешь притворяться? — кричал ему по-английски. — Встань, и я приму все за милую русскую шутку… Переведите!
— Комендант лагеря — ваш большой друг. Он говорит, что и сам любит пошутить. Но сейчас шутить неуместно.
Смолл отпустил руки, и покойник, медленно разгибаясь застывшим телом, словно тягучий воск, опять плавно улегся на свое ложе.
— Ладно! — отчаялся Смолл. — Все русские не дураки выпить. Спросите его, не хочет ли он выпить.
Переводчик взял флягу с коньяком, тыкал ее в синие губы:
— Эй, приятель! Хватит… ты же замерз. Выпей… Смолистый коньяк струился по лицу, но губы минного машиниста Власьева не дрогнули и не разомкнулись.
— Скажите ему, — велел Смолл, — что я умываю руки. Если он умер, то он для меня умер навсегда. Я его закопаю!..
Переводчик пошатнулся от страха и сказал кратко:
— Встань!
И покойник все понял: когда его понесли на кладбище, веки глаз затрепетали — вот-вот откроются. Но длинные гвозди уже пробили крышку гроба. Юнкера подхватили гроб, бросили его в яму и поспешно закопали.
Ночью за околицей монастыря тишком собрались монахи с лопатами и вырыли гроб из земли. Но аскольдовец Власьев, поседевший как лунь, — он лежал уже на боку — был мертв. Он задохнулся или замерз, или просто не вынес ужаса могилы.
Но Власьев никого не выдал. И его снова зарыли.
Отец Ионафан выпил в келье самогонки и заплакал:
— Хосподи, доколе табанить?
* * *
Ефим Лычевский (писарь с дивизиона эсминцев) залез пальцами себе в рот, вынул из десны зуб и, дурно дыша, сказал сипло:
— Гляди, инженер! Восьмой пошел… Я туга с осени самой.
Небольсин схватил полено, погнался в глубину ямы. Трах поленом! — и вышел на божий свет, держа за хвост крупную мышь.
— Есть одна, — обрадовался, как ребенок. — Я говорил, что сейчас, по весне, лемминги пробудятся от спячки и будут падать через щели к нам в яму…
Отовсюду, с высоких нар, строенных по краям глубокого бункера, пошли хлестать плевки, раздались возгласы отвращения:
— Брось! Что ты крыс таскаешь? Нешто сожрешь?
— Какая же это крыса? — возмутился Небольсин. — Это