он щедро раздаривал по ночам женщине, спасенной им от ужасной смерти. И она отвечала ему в ночной тишине — тоже словами ласки. Но наступало холодное утро, и опять начинались мучительные разговоры… «Куда? Куда идти русскому человеку? Где сейчас место русского офицера?»
Пропуск на право появления в пределах советской России, для него новой и непонятной, Виктор взял, но потом признался:
— Аркадий! Пойми: я проделал такой страшный путь не для того, чтобы оказаться в стане большевиков. Я приехал, напротив, чтобы драться с ними… Нещадно! Кроваво!
Небольсин-младший ответил ему на это:
— Как тебе не стыдно? Сукин ты сын… Я же все слышу: ты принимаешь ласки от молодой женщины и… Нещадно, говоришь? Кроваво, говоришь? Так начинай тогда с нее — с этой женщины! Она же мыслит не так, как ты…
Удар пощечины оглушил Аркадия Константиновича.
Страшная обида резанула по сердцу. Но слез не было. Он только сидел на стуле и качался, качался, качался.
— За что ты меня ударил? За что ты меня ударил? За что ты меня ударил? — Прости! — кратко.
— Уж не за то ли, что я так ждал тебя все эти годы?
— Прости! — опять кратко.
— Как ты мог меня ударить?!
Виктор Константинович резко остановился, взял брата за голову и сочно поцеловал в лоб.
— Прости! — повторил снова. — Ты непонятен для меня. А я, наверное, для тебя… Я иногда думаю: неужели это ты? Где ты?..
— Да, я — это я, и я здесь, — ответил ему младший брат. — Ты говоришь мне, что проделал страшный путь, который привел тебя (и я верю — привел искренне!) в стан белых. Но ты еще ни разу не спросил меня о моем пути. Поверь, этот путь тоже не был устлан шелками. И мне никто не кидал здесь цветов под ноги. Но этот путь — мой путь! — привел меня (и верь — привел искренне!) как раз в другой лагерь — в лагерь большевиков…
— И ты — большевик?
— Нет. У большевиков два градуса партийности. Есть члены партии и есть сочувствующие советской политике. Так вот, я — сочувствующий. У меня нет на руках даже бумажки, подтверждающей это. Знаю только, что в Петрозаводске я внесен в список сочувствующих партии Ленина… И это мое право, брат, выбирать пути!
— Все это очень странно, — вздохнул полковник, снова разглядывая пропуск. — Откуда у тебя это?
— Привезли с линии. В Мурманске такой пропуск достать очень трудно. Но там, южнее и ближе к фронту, такие пропуска висят на деревьях и белки заворачивают в них орехи на зиму.
— Я вижу — ты меня простил и уже шутишь, Аркашка! А мне вот не до шуток: вот уж никогда не думал, что я, русский офицер, и вдруг стану подлым дезертиром…
Из соседнего купе пришла Соня, потерла розовые ладошки.
— Можно? — спросила. — Я вам не помешаю?
— Растолкуйте, Соня, этому олуху. А я устал.
— Я не олух! — вспыхнул Небольсин-старший. — Я четко воспринимаю взаимосвязь всех событий…
Соня коснулась ладошкой его головы, пригладила волосы, и был на голове полковника пробор — тонкий и четкий, как у английского клерка, очень внимательного к своей службе.
— Уступить жестокой правде, уступить обстоятельствам, — сказала Соня тихо, словно произносила слова любви (ночные слова), — это ведь качество сильного человека. Слабый человек, — внушала она полковнику, — способен только отступить, но он никогда не может уступить. Дорогой Виктор, я ведь знаю вас за сильного человека… Вы это доказали! И не раз! Вы же очень и очень сильный человек.
— Псих! — сказал младший брат раздраженно. — И дубина! Это просто нервная дубина. Вы его, Сонечка, не очень-то замасливайте ласковыми словами!
В тамбуре, улучив минуту, Соня спросила инженера, когда же они смогут покинуть Мурманск. Небольсин ответил, что выезд из Мурманска очень сложен: надо быть терпеливой.
И снова заговорил о брате:
— Путаница в его башке (прилизанной столь отвратно) потому, что он долгие годы был оторван от России. Издалека он не смог, конечно, сложить правильное представление обо всем происходящем здесь. Я уверен, что, если бы его сунуть на денек-другой во всю здешнюю мерзость, он бы прозрел…
— Мне очень трудно говорить о нем, — ответила Соня. — Я чувствую в нем много хорошего. Но все это хорошее искажено, изломано, отравлено…
В тамбур неожиданно шагнул Небольсин-старший.
— Соня! — сказал он. — В лучшие годы моей жизни четыре женщины травились из-за меня, а двое оскорбленных мужей стреляли в меня. Я был арлекин… Сейчас все изменилось. Вот тебе моя рука, и говорю тебе в присутствии брата: ладно, я поеду в советскую Россию… ради тебя! Ты доволен? — спросил он брата.
— Не кокетничай, — ответил ему младший Небольсин. — Ты давно не в театре. Здесь проходит дорога. Дорога между жизнью и смертью. А я — ваш Харон… с молоточками на скромной путейской фуражке. Уже немало душ я отправил через железный Стикс, но не в царство мертвых, а в царство живых. Доверьтесь же и вы мне! Идите в вагон, а то дует сквозняк. А я пошел — у меня много дел. И вы у меня не одни!
* * *
Это была сущая правда: помимо брата и этой женщины были еще двадцать три человеческие жизни, которые надо спасти. Двадцать три! И в каждом — сердце, слабое или сильное, нежное или грубое; но, какое бы оно ни было, тонкое шильце пули пробивает любое сердце насквозь…