Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никак не могли ему втолковать в чем дело; он думал, что над ним смеются. Но когда убедили его, что предстоит крестить императора, он едва не лишился рассудка.
Пресвитер вошел в комнату больного. Император взглянул на бледного, растерянного и дрожащего отца Нимфидиана таким радостным, смиренным взором, каким еще не смотрел ни на одного человека во всю свою жизнь. Поняли, что он боится умереть и торопит совершение таинства.
По городу искали золотой или, по крайней мере, серебряной купели, но не нашли; правда, был роскошный сосуд, с драгоценными каменьями, но весьма подозрительного употребления: предполагали, что он служил для вакхических таинств бога Диониса. Предпочли все-таки несомненную христианскую купель, хотя старую, медную, с грубо вдавленными краями.
Купель приставили к ложу; влили теплой воды, причем врач-еврей хотел попробовать ее рукою; император сделал яростное движение и замычал: должно быть, боялся он, что еврей опоганит воду.
С умирающего сняли нижнюю тунику. Сильные молодые щитоносцы легко, как ребенка, подняли его на руки и погрузили в воду.
Теперь он, без всякого умиления, с осунувшимся, безжизненным лицом, смотрел широко открытыми неподвижными глазами на ярко блестевший крест из драгоценных камней над золотой Константиновой хоругвью, Лабарумом; взор был пристальный, бессмысленный, как у грудных детей, когда они смотрят на блестящий предмет и не могут оторвать глаз.
Обряд, по-видимому, не успокоил больного; он как будто забыл о нем. В последний раз воля вспыхнула в глазах его, когда Евсевий опять подал ему дощечки и стилос. Констанций не мог писать – он только вывел первые буквы имени «Юлиан».
Что это значило? Хотел ли он простить врага, или завещал месть?
Он мучился в продолжение трех дней. Придворные шепотом говорили друг другу, что он хочет и не может помереть, что это – особое наказание Божие. Впрочем, все еще, по старой привычке, называли они умирающего «блаженным Августом», «Святостью», «Вечностью».
Должно быть, он страдал. Мычание превратилось в долгий, ни днем, ни ночью не прекращавшийся, хрип.
Звуки эти были такие ровные, непрерывные, что, казалось, не могли вылетать из человеческой груди.
Придворные приходили и уходили, ожидая конца.
Только евнух Евсевий ни днем, ни ночью не покидал умирающего.
Сановник августейшей опочивальни лицом и нравом походил на старую, сварливую, злую и хитрую бабу; на совести его было много злодейств: все запутанные нити доносов, предательств, церковных распрей и придворных происков сходились в руках его; -но, может быть, он один во всем дворце любил своего повелителя, как верный раб.
По ночам, когда все засыпали или расходились, утомленные видом слишком долгих страданий, Евсевий не отходил от ложа; поправлял подушку, смачивал засыхавшие губы больного ледяным напитком; порой становился на колени в ногах императора и, должно быть, молился. Когда никто не видел, Евсевий, тихонько отворачивая край пурпурного одеяла, со слезами целовал жалкие, бледные, окоченелые ноги умирающего Кесаря.
Раз показалось ему, что Констанций заметил эту ласку и отвечал на нее взором: что-то братское и нежное пронеслось между этими людьми – злыми,.несчастными и одинокими.
Евсевий закрыл глаза императору и увидал, как на лице его, на котором столько лет было мнимое величие власти, воцарилось истинное величие смерти.
Над Констанцием должны были прозвучать слова, которые, по обычаю. Церковь возглашала перед опусканием в могилу останков римских императоров:
«Восстань, о, царь земли-гряди на зов Царя царей, да судит Он тебя».
Недалеко от горных теснин Суккос, на границе между Иллирией и Фракией, в буковом лесу, по узкой дороге, ночью, шли два человека. То были император Юлиан и волшебник Максим.
Полная луна сияла в ясном небе и странным светом озаряла осеннее золото и пурпур листьев. Изредка, с шелестом, падал желтый лист. Веяло особенной сыростью, запахом поздней осени, невыразимо сладостным, свежим и, вместе с тем, унылым, напоминающим с ерть. Мягкие сухие листья шуршали под ногами путников. Кругом в тихом лесу царило пышное похоронное великолепие.
– Учитель, – проговорил Юлиан, – отчего нет у меня божественной легкости жизни – этого веселья, которое делает такими прекрасными мужей Эллады?
– Ты не эллин!
Юлиан вздохнул.
– Увы! Предки наши – дикие варвары, мидийцы.
В жилах моих тяжелая, северная кровь. Я не сын Эллады…
– Друг, Эллады никогда не было, – промолвил Максим, со своей обычной, двусмысленной улыбкой.
– Что это значит?
– Не было той Эллады, которую ты любишь.
– Вера моя тщетна?
– Верить, – отвечал Максим, – можно только в то, чего нет, но что будет. Твоя Эллада будет, будет царство богоподобных людей.
– Учитель, ты обладаешь могучими чарами – освободи мою душу от страха!
– Перед чем?
– Не знаю… Я с детства боюсь, боюсь всего: жизни, смерти, самого себя, тайны, которая везде, – мрака. У меня была старая няня Лабда, похожая на Парку; она мне рассказывала страшные предания о доме Флавиев: она запугала меня. Глупые бабьи сказки все звучат с тех пор в ушах моих по ночам, когда я один; глупые, страшные сказки погубят меня… Я хочу быть радостным, как древние мужи Эллады, – и не могу! Мне кажется иногда, что я трус. – Учитель! Учитель! спаси меня. Освободи меня от этого вечного мрака и ужаса!
– Пойдем. Я знаю, что тебе нужно, – произнес Максим торжественно. – Я очищу тебя от галилейского тлена, от тени Голгофы лучезарным сиянием Митры; я согрею тебя от воды Крещения горячею кровью Бога-Солнца. О, сын мой, радуйся, – я дам тебе великую свободу и веселье, каких еще ни один человек не имел на земле.
Они вышли из лесу и вступили на узкую каменистую тропинку, высеченную в скале, над пропастью. Внизу шумел поток. Камень иногда срывался из-под ноги и, пробуждая грозное, сонное эхо, падал в бездну. Снега белели на вершине Родопа.
Юлиан и Максим вошли в пещеру. Это был храм Митры, где совершались таинства, воспрещенные римскими законами. Здесь не было роскоши, только в голых каменных стенах изваяны были таинственные знаки Зороастровой мудрости – треугольники, созвездья, крылатые чудовища, переплетающиеся круги. Факелы горели тускло, и жрецы-иерофанты в длинных странных одеждах двигались, как тени.
Юлиана также облекли в олимпийскую столу – одежду с вышитыми индейскими драконами, звездами, солнцами и гиперборейскими грифонами; в правую руку дали ему факел.
Максим предупредил его об установленных обрядных словах, которыми посвящаемый должен отвечать на вопросы иерофанта. Юлиан, приготовляясь к мистерии, выучил ответы наизусть, хотя значение их должно было открыться ему только во время самого таинства, По ступеням, вырытым в земле, спустились в глубокую и узкую, продолговатую яму; в ней было душно и сыро; сверху прикрывалась она крепким деревянным помостом, со многими отверстиями, как в решете.
Раздался стук копыт по дереву: жрецы поставили на помост трех черных, трех белых тельцов и одного огненнорыжего, с позолоченными рогами и копытами. Иерофанты запели гимн. К нему присоединилось жалобное мычание животных, поражаемых двуострыми секирами. Они падали на колени, издыхали, и помост дрожал под их тяжестью.
Своды пещеры гудели от рева огнецветного быка, которого жрецы называли богом Митрой.
Кровь, просачиваясь в скважины деревянного решета, падала на Юлиана алой теплой росой.
Это было величайшее из языческих таинств – Тавроболия, заклание быков, посвященных Солнцу.
Юлиан сбросил верхнюю одежду и подставил нижнюю белую тунику, голову, руки, лицо, грудь, все члены под струившуюся кровь, под капли живого страшного дождя.
Тогда Максим, верховный жрец, потрясая факелом, произнес:
– Душа твоя омывается искупительной кровью БогаСолнца, чистейшею кровью вечно-радостного сердца БогаСолнца, вечерним и утренним сиянием Бога-Солнца. – Боишься ли ты чего-нибудь, смертный?
– Боюсь жизни, – ответил Юлиан.
– Душа твоя освобождается, – продолжал Максим,от всякой тени, от всякого ужаса, от всякого рабства вином божественных веселий, красным вином буйных веселий Митры-Диониса.-Боишься ли ты чего-нибудь, смертный?
– Боюсь смерти.
– Душа твоя становится частью Бога-Солнца, – воскликнул иерофант. – Митра неизреченный, неуловимый, усыновляет тебя – кровь от крови, плоть от плоти, дух от духа, свет от света. – Боишься ли ты чего-нибудь, смертный?
– Я ничего не боюсь, – отвечал Юлиан, с ног до головы окровавленный. – Я – как Он.
– Прими же радостный венец,-и Максим бросил ему острием меча на голову аканфовый венок.
– Только Солнце-мой венец!
Растоптал его ногами и, в третий раз, подымая руки к небу, воскликнул:
– Отныне и до смерти, только Солнце – мой венец!
Таинство было кончено. Максим обнял посвященного.
- Реформы и реформаторы - Дмитрий Мережковский - Историческая проза
- Антихрист - Эмилиян Станев - Историческая проза
- Микеланджело - Дмитрий Мережковский - Историческая проза