Иногда он незаметно для других трогал под простынёй свои упругие, твердые ноги, казавшиеся ему чужими, со страхом проносил руку над забинтованным животом и грудью, касался затылка, где все время тлела тупая боль. Ему все время хотелось повернуть голову и посмотреть, кого судьба послала ему в соседи по несчастью, но сделать этого он был не в силах. А те часто поглядывали на него с жалостью, хотя ни разу не обмолвились и одним словом сочувствия.
К ним приходили родственники и кричали под окнами, чтобы пострадавшие показали хоть через стекло свои дорогие физиономии. Им несли яблоки и апельсины. Ему — никогда никаких передачек, никто к нему не приходил. И неизвестно было, где его так искорежило, изволозило, что глубокие ссадины протянулись через все лицо.
Постепенно Саша стал невольно различать их возбужденные гордящиеся голоса — гордящиеся потому, что главным предметом обсуждения были собственные подвиги. Один испытывал самодельный пугач, и ему оторвало полмизинца. Второй сверзился с голубятни и обе руки вывихнул. И еще у одного были обе руки в бинтах — этот на «Жигулях» с братом катался и в аварию попал. Четвертого угораздило проглотить пятидесятикопеечную монету, и врачи теперь постоянно следили за ней через рентген. А самым доблестным раненым в палате считался великовозрастный парень по прозвищу Главбух. Прозвища у всех — временные, отражающие суть того происшествия, которое привело в больницу. Мальчишку, который спичечный пугач поджигал, звали Самострелом, голубятника — Сизарем, попавший в автомобильную катастрофу имел кличку Жигуль, а проглотивший монету — Полтинник. Почему того парня назвали Главбухом, не совсем ясно, но, наверное, были на то какие-то причины.
— Захотелось мне поцвести, — рассказывал Главбух. — У нас в ПТУ это значит прогулять, не пойти на занятия или на труд, но придумать уважительную причину. Как ее придумать? Бабку я один раз «хоронил», мать всеми болезнями «переболела», а с маленькой сестренкой я столько уж «нянчился», что мастер стал ей через меня приветы передавать, дескать, мол, выросла она.
«Выдумывает, наверное, все», — подумал Саша, а Главбух вдохновенно продолжал:
— И вот топаю я утром, гляжу. Приехали, значит, на лошади собакари с большим ящиком, а в сквере возле кафе как раз три дворняжки побирались. Собакари, здоровые такие мужики, стали подходить к ним — один с колуном в руках, другой с сеткой, натянутой на железный обруч. Я, значит, шевелю извилинами, вижу, что у дворняжек есть шанс облапошить мужиков — сигануть под крыльцо и с обратной стороны дать тягу. Надо, говорю себе, людям помочь, а в училище и скажу: дескать, мол, попросили меня, дескать, мол, доброе дело сделал — бродячих псов изничтожал, может, они бешеные.
«Выдумывает, ясно выдумывает, косноязычный бахвал…»
— Тогда я стал кричать мужикам, чтобы подождали меня, отрезал собакам путь к отступлению. — Главбух был старше других лишь немного, но на верхней губе у него уже пробились черные волосики, и он эти волосики то и дело с любовью пощипывал и подергивал. Особенно значительно и важно делал он это в те моменты, когда хотел обратить внимание слушателей, вот как и сейчас. Погладив верхнюю губу и помолчав в полной уверенности, что все ждут его рассказа с нетерпением, он неспешно и хвастливо продолжал: — Если бы не я, остались бы собакари ни с чем: одна собачонка, беленькая, маленькая, вырвалась из-под обруча и прямо на меня. Я не будь разиня, цоп ее за заднюю ногу!
«Врет, конечно, врет…»
— А та собачонка хоть и маленькая, подлисок паршивый, но так ей, видать, было охота жить, что рванулась недуром и свалила меня прямо под телегу. Кляча испугалась, двинулась зачем-то вперед, меня задним колесом через пузо и переехало.
«Ну и враль!..»
— Мне бы отпустить собачонку, а я не дотумкал, и она мне всю кожу на левой руке от локтя до ладони исполосовала, да вдобавок обмочила меня — со страху, видно.
«А может, и не врет…»
— Но что самое главное, — уже гневно, обвиняюще заканчивал Главбух, — так это то, что она — вырвалась, спаслась все-таки, вот зараза!
«Не врет… Правду говорит. Но тем хуже…»
Почему «тем хуже», Саша не отдавал себе отчета, просто убежден был, что это так, и возникла неосознанная неприязнь к этому незнакомому ему парню.
Главбух был самым подвижным и беспокойным в палате, он то и дело забирался на подоконник, встав на колени и закрыв свет своим задом, который был у него какой-то ненормальный — высоко поднятый, плоский и словно бы квадратный. Сделав такое наблюдение, Саша почувствовал, что неприязнь его возросла, он подумал мстительно: «Вот уж кто точно не смог бы стать жокеем».
«Жокей» — это было бы самое подходящее прозвище для Саши, если бы знали сопалатники, почему он попал в больницу. Но Саша за все эти дни не произнес ни слова, он только изредка в знак согласия или отрицания двигал головой.
Один раз утром вернулся в палату после свидания с друзьями в вестибюле Полтинник и сообщил почему-то шепотом:
— Саша, а Саш, к тебе отец пришел, гляди в окошко!
Палата была на втором этаже, и подобраться к окну — это надо суметь; ребятишки подумали тогда, что отец у Саши спортсмен, и они, кстати сказать, не ошиблись.
На голове отца была зеленая шляпа, поля ее все время подрагивали, будто шляпа плохо держалась, но это происходило потому, что отец висел, подтянувшись на руках. Пытался зацепиться за что-нибудь на стене ногами, но это у него никак не получалось: не приспособлена для этого стена, гладкая.
— Глянь, глянь, Саш! — взывал Полтинник, но Саша словно бы не слышал, лежал в прежней позе, откинувшись навзничь.
Отец голосом и подмигиваниями взывал к сыну, потом стал оглядываться назад и вниз: видно, там его допекали, велели немедленно прекратить безобразие и слезть. Наконец, так и не сумев перехватить взгляд сына, он оборвался вниз.
Саша был в палате один неходячий, а другие ребята смирно полеживали в кроватях только во время врачебных обходов. Сейчас, многомудро перемигнувшись, они потянулись один за другим в коридор. Вопрос у каждого на кончике языка висел: что это Саша с отцом так?
Коллективным умом порешили, что тут одно из двух: либо отец его покалечил и потому Саша в больнице очутился, либо это неродной отец. Они еще больше утвердились в своих подозрениях, когда не удержались и прочитали, пока несли, переданную отцом записку Саше. Поначалу записка как записка: вопросы о здоровье, о настроении, ласковые слова о том, что и он, и мать очень беспокоятся, что все знакомые приветы шлют, но последняя фраза — странная… Последняя фраза выписана очень тщательно, да еще и подчеркнута: «Теперь-то ты сам, надеюсь, понимаешь, что все кончено?» Было в этой фразе что-то угрожающее.