Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ну, выйди ко мне, голубчик! Скажи, как следует поступить с вором, который подбросил под чужое спальное место сворованное? Ведь не ты же вор, хотя под твоим спальным местом найдено. Подумай, что нам следует сделать с вором, если вор, скажем к примеру, — Огузок. Твой папаша за свободу население мутил — значит, вот тебе свобода. Выбирай: либо все вы трое воры, или Огузка нужно проучить за то, что подкинул, и за то, что сейчас свою крысиную рожу отвернул, будто он ни при чем. Отвечай по своей совести, кого в изолятор совать?
— А клей разве ваш? Вы его варили?
Чижов, потирая руки, будто они у него озябли, подошел к Тиме вплотную и прошептал ласково:
— Сгниешь в изоляторе, дура, — наклонился ухом к губам Тимы и, кивая головой, сказал громко: — Ну вот, так и надо было! Значит, Огузок своровал?
— Врете! — крикнул в ужасе Тима и, обращаясь к шеренге ребят, еще громче закричал: — Врет он! Я ничего ему не говорил!
— Макеев, — приказал Чижов, — спровадь этого первым.
Ухватив Тиму за плечо, сторож почти поволок его по ступеням. В подвале прошли мимо остывшей печи, где варили клей, потом между ларей с картошкой. Открыв низенькую дверцу, Макеев толкнул Тиму в густую, как деготь, темноту, щелкнул засовом, и сразу со всех сторон навалилась на него тяжелая тишина.
Пол был земляной, мокрый, кирпичные стены источали холод. Едко воняло нечистотами. Тима решил: буду стоять. И он стоял очень долго, потом опустился на корточки. Сидел на подогнутой ноге. Менял ноги. Все тело болело. Он опустился на пол, чувствуя, как холодная сырость пропитывает одежду.
Мама, смеясь, рассказывала Тиме, что когда он был маленьким, всегда спрашивал: "Сегодня что: завтра или вчера? А почему нельзя сделать завтра сегодня? Ночь — это когда сплю? А если я не стану спать, тогда завтра не будет?" И теперь он не знал, что сейчас: сегодня или завтра, день или ночь, а может, уже послезавтра и все ушли из приюта — кто на волю, а кто в бараки, — а его забыли. И он умрет здесь взаперти.
Опершись спиной о дверку, он бил ее пятками, но удары были глухими, словно вязкая темнота душила все звуки. Какое-то время он метался в бешенстве, потом молил, плакал, ползал, искал кусок стекла, думая, что здесь его можно найти. А потом пришло безразличное изнеможение, будто темнота заполнила голову, пропитала все тело, и он сам стал частью этого зловонного, гниющего мрака. Он уже не мог сидеть и лежал, обессиленный, па земляном полу. Тело его застыло. И только пальцы с содранными ногтями и разбитые о дверь пятки горели.
Когда Макеев открыл дверь, Тима даже не поднял с пола головы. Потом он плелся на подгибающихся ногах вверх по лестнице, не имея сил даже для того, чтобы понять, почувствовать, что он уже не в изоляторе. Он лег на свой сенник, забыв, что лучше лечь на доски и накрыться сенником, а когда вспомнил, у него не было воли встать и сделать это.
От желтого мерцания ночника в глазах плавали едкие маслянистые пятна. Пришел Тумба; аккуратно сложив одежду в изголовье, забрался на нары и, оглядев Тиму, сказал сердито:
— Ты чего загваздался, как боров? Вот фефела! Нашарил бы кирпичи у стенки и сидел бы на них, как царь на троне.
— Какой сегодня день? — стонуще спросил Тима.
— Думаешь, нас до завтра продержали? — ухмыльнулся Тумба. — Это только с первого раза там все долго кажется. Сегодня — еще сегодня. Понял? В первую смену сторожей выпустили нас. А ты что унылый, крыс испугался?
— Нет, там крыс не было.
— Есть такие дураки, которые с собой в изолятор еду прихватывают. Тогда только знай отмахивайся. В самый рот лезут. — Блаженно потягиваясь под сенником, Тумба произнес задумчиво: — Завтра решать будем. Если Огузок с умыслом под нас клей подсунул — побьем, а если по жадности — я об него руки марать не стану.
Утром Тима обнаружил на столе во время завтрака лишнюю пайку хлеба, а в бумажке лежала кучка обломков сахара.
— Пользуйся, ничего. Артельно собрали, — объяснил Тумба.
Когда заправили котлы, Огузок деловито отозвал Тумбу и Тиму к поленнице дров и, вытерев рукавом пот с бледного, тощего лица, зажмурился и предложил:
— Валяйте сразу, чего уж там тянуть…
— Значит, подкинул? — зло спросил Тумба и отступил на шаг.
— Бей. Разговор после.
— Нет! Ты скажи, когда спрашивают.
Губы Огузка задрожали, щека стала дергаться, и он, весь съежившись, хрипло спросил:
— Значит, не хотите по-хорошему, когда сам подставляюсь?
— Ты отвечай!
— А ты поверишь?
— Говори, там видно будет.
— Я почему под ваши места клей положил, — жалобно сказал Огузок, другие, если найдут, сопрут, а вы, думал, честные. У себя-то прятать не могу: мое место верхнее.
— Ну как, — строго спросил Тумба, — будем его учить или так отпустим?
Тима, кроме жалости, к Огузку ничего не испытывал.
Тумба махнул рукой и сказал Огузку презрительно:
— Ладно, ступай, чего было, того не было.
— Ребята, — тонким, дрожащим голосом воскликнул Огузок, — я же вам теперь на любую услугу!
— Ступай, — угрюмо повторил Тумба, — что ты вихляешься! — и пригрозил: — А то передумаем.
Вечером спальни обходил Рогожин. Садился на нары и, пристально глядя в лицо каждому своими зеленоватыми, как ягоды крыжовника, глазами, спрашивал:
— Про волю знаешь? А то, что солдаты здесь поживут, а после пойдут косначевских стрелять, этого ты не знаешь? Так вот: если трусишь, уходи; если артельный, оставайся. Ну как, с нами или мимо? Значит, давай руку и обзывайся.
Всю ночь в спальне шли разговоры:
— А кормить нас кто будет?
— Хлебные пайки прятать!
— На сколько их хватит?
— Из ларей картошку заберем, будем в печах печь.
— А если нас силком вышибать будут?
— Дровами двери завалим.
— Это снаружи. А изнутри воспитатели?
— А мы их в изолятор загоним.
— У Силы Андреевича револьвер.
— Был… — сказал Гололобов, подмигнув хитрым золотистым глазом. — Я у него полы вчера мыл. Нет у него больше револьвера.
— А нас после в острог.
— Тю! Да в тюрьме хуже нашего, что ли? Только надо, чтоб каждый при всех обозвался, что согласный.
— Может, с пальца помазаться?
— Давай с пальца.
— Ребята, у кого стекло есть?
— Кирпичей бы натаскать, чтобы отбиваться в случае чего.
— Воды принести. С реки в бочке не привезут.
— Ты шепотом ори, а то воспитатель услышит.
— А ты мне в рот пальцы не суй!
— А ты не разевай его шире рожи!
— Тихо! — приказал Рогожин. — Тихо! И чтобы больше даже меж собой об этом ни полслова. С хористами не якшаться. Их Мефодий все равно растрясет и выведает, чего ему надо. Теперь вот о чем думайте: может, силой нас отсюда вышибать и не станут. В городе и так заваруха… Начинать с нами суматоху, может, им не к чему. Но башка у них тоже есть, они хитростью нас отсюда выживать будут. Так вот, чтобы без комитета никто и ничего.
— Пусть комитет всем объявится.
— Нет, — сердито сказал Тумба. — Не надо объявляться. Забыли Тишкова?
— Правильно, обождем до времени. Хлюзда какая-нибудь всегда найдется.
А в пятницу вечером воспитатели объявили, что приютские получают отпускные билеты на субботу и воскресенье. За эти дни в приюте будет произведена дезинфекция. Если дезинфекция затянется, те, кому негде ночевать, явятся в казарменный городок, в третий и четвертый бараки. Всем уходящим в город выдаются талоны в Торговую баню и билеты в синематограф «Пьеро», где будут показаны картины с участием Макса Линдера. Талоны и билеты выдает за воротами на руки каждому воспитатель Кучумов.
Никогда никто из воспитанников не подвергался столь соблазнительному искушению сладостной, праздничной жизни. Никогда никто из них даже не помышлял о том, что избавление от приютского заключения может быть таким скорым и легким. Никогда никто из них не был в синематографе, и только хористы видели в доме Мачухина сеанс волшебного фонаря. Никогда никто из приютских — цинготных, золотушных — не мылся в настоящей бане. Они ходили в сомовские бани только зимой, и то поздно вечером, после всех посетителей, когда пар превращался в сырой, промозглый туман и из бочек вместо горячей текла чуть теплая вода, с каждой шайкой все холоднее. Помывшись, они были обязаны потом вымыть внутри всю баню.
И вот отказаться от этих необычайных радостей, отказаться ради того, чтобы самим продлить свое приютское заключение, и не просто продлить, а еще бороться за то, чтобы не выбросили отсюда, — сколько же для этого нужно было недетских душевных сил, преданности товариществу, мужества!
И когда жалким шепотом, глотая слезы, Огузок уговаривал Тумбу отпустить его хоть одним глазком глянуть на Макса Линдера, клятвенно обещая после вернуться, у Тумбы не подымалась на него рука. И когда Огузок молил: "Я же на заимку в тайгу уйду. У меня там дядька, должен я ему про город чего сказать или как? Отпустите, ребята!" — никто не смеялся над Огузком.
- Степан Буков - Вадим Кожевников - Русская классическая проза
- Идиот и дура - Жанна Половцева - Русская классическая проза
- Письма к Тебе - Александра Антоновна Котенкова - Русская классическая проза