МИ на мой вопрос ответила, что ей сейчас хочется написать как можно больше, ведь неизвестно, что ее ждет в Москве и разрешат ли печататься. Тут зевавший Мур встрепенулся и заявил: «Что вы, мама, вы всегда не верите, все будет отлично». МИ, не обращая внимания на сына, повторила свою давнишнюю фразу: «Писателю там лучше, где ему меньше всего мешают писать, то есть дышать».
МИ долго говорила о судьбе рукописей, которые она хотела оставить — помимо уже отосланных в Амстердам, «Лебединый стан», «Перекоп», вторую часть «Повести о Сонечке» и еще кое-что она собиралась отправить Елизавете Эдуардовне Малер, профессору русской литературы в Базеле, и спросила, может ли оставить один пакет для меня у Тукалевских, ее соседей по отелю.[41]
Мы засиделись допоздна. Услыхав двенадцать ударов на ближней колокольне, МИ поднялась и сказала с грустной улыбкой: «Вот и полночь, но автомобиля не надо, тут не Вшеноры, до Пастера дойдем пешком». Мур торопил ее, она медлила. На площадке перед моей квартирой мы обнялись. Я от волнения не мог говорить ни слова и безмолвно смотрел, как МИ с сыном вошли в кабину лифта, как он двинулся, и лица их уплыли вниз — навсегда.
___________
МИ и Мур уехали из Парижа 15 июня 1939 года черед Гавр. Не знаю точно, когда они приехали в Москву, где МИ — по ее же словам — мечтала найти свои утраченные детство и юность.
Один мой знакомый, знавший МИ еще за границей и видевший ее в Москве перед войной, рассказывает, что она носила коричневый берет, у нее был прежний легкий, твердый шаг и крепкое рукопожатие, но она очень изменилась: поредевшие, наполовину седые волосы, от носа с горбинкой к уголкам сжатых губ две горькие продольные морщины, глаза точно выплаканные. Ей было 48 лет.
Женева, 1971
Андрей Седых[42]
ИЗ КНИГИ «ДАЛЕКИЕ БЛИЗКИЕ»
Раннее парижское утро. Звонок у дверей. Кто бы это мог быть в 7 часов?
Встаю с постели, открываю. Почтальон протягивает «пневматичку». В конверте листок, разрисованный Ремизовым:
«День Св. Африкана, четверг 26 марта. Готовлюсь переплыть Ламанш: съел 5 фунтов мяса и 40 яиц».
Что на это скажешь? Ремизов всю жизнь любил мистифицировать, вечно что-нибудь придумывал. Иногда присылал мне для «Календаря писателя» материал о несуществующих поэтах и книгоиздательствах: а вдруг напечатают? Иногда печатали. Пришла однажды невинная по виду заметка: «Переехавшая на постоянное жительство в Париж поэтесса Марина Цветаева становится во главе ежемесячного журнала „Щипцы“. Журнал будет посвящен главным образом печатанью стихов, но в первом номере появится новая повесть Ф. Степуна „Утопленник“».
На следующий день — яростное письмо от Марины Цветаевой, — письмо это до сих пор хранится у меня; никакого журнала «Щипцы» она издавать не собирается, Степун повести «Утопленник» не написал — все это зловредная шутка, игра с ее именем.
Пришлось ехать к Цветаевой с извинениями. Жила она очень далеко, почти за городом. Сидела в сумерки на диване, много курила, смотрела в окно: туман, темные заводские корпуса, фабричные трубы… Она была совсем молода: шапка золотистых вьющихся волос, зеленые русалочьи глаза и платье — должно быть, подобранное к глазам, тоже зеленое, только тоном темнее. На Ремизова не сердилась, отошла. Говорила о том, что в современную Россию не вернется — никогда. И вернулась: для того чтобы повеситься на водосточной трубе.
На прощанье сказала:
— Знаете, что я больше всего люблю в Париже? Старух. На нашей улице есть удивительные старухи, в теплых, вязаных пелеринах. Хорошие, древние старухи.
Рукопожатие ее было крепкое, почти мужское. Засмеялась:
— Это меня Макс Волошин научил, так крепко руку пожимать. Я до Макса подавала руку как-то безразлично — механически, сбоку… Он сказал: «Почему вы руку подаете так, словно подбрасываете мертвого младенца?» Я возмутилась. Он сказал, что нужно прижимать ладонь к ладони, крепко, потому что ладонь — жизнь. Вы знали Макса. Вот вам привет от него — рукопожатие…
На обратном пути побывал я у Ремизова, — он все же немного беспокоился. Узнав, что гроза прошла, Алексей Михайлович просиял — лицо его от улыбки становилось необыкновенно добрым — и начал привычным жестом приглаживать на голове два непокорных пучка волос. Были они похожи на рожки чертенка.
Елена Извольская[43]
ТЕНЬ НА СТЕНАХ
А может лучшая победа
Над временем и тяготеньем,
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах…
Марина Цветаева
На экране прошлого мелькает тень. Но тень ли это? Ведь тени безмолвны безжизненны, бледны, еле трепещут. А память о Mарине, как бы она ни желала кануть в «медленную Лету», полна жизни, красок, насыщена музыкой.
Моя встреча с Мариной Ивановной Цветаевой относится к двадцатым годам в Париже, или, вернее, под Парижем.
Марина только что переехала с семьей в Париж из Праги. Ее печатали «Современные записки» и «Версты». Кстати, в «Верстах» сохранилась одна из немногих имеющихся у нас фотографий, увы, этот портрет мне представляется неудачным, «ретушированным» во всяком случае, непохожим на ту Марину, которую я знала.
Была вечеринка у евразийцев, ибо двадцатые годы—это евразийства «счастливое начало», еще не расколовшееся, не подорванное, не отравленное изгибами и перегибами. Мы собрались на квартире одного из основоположников движения, к которому тогда еще примыкал и муж Марины, Сергей Эфрон. Крошечные комнаты были набиты гостями, в воздухе вились клубы дыма. Царило необычайное оживление, должно быть, присутствие нового среди нас человека, Марины, воспринималось нами как нечто загадочное неизвестное и очень значительное. Непохожа на свой портрет в «Верстах» Марина для меня потому, что на фотографии она слишком «хорошенькая», круглолицая, нарядно одетая и причесанная. Та, которую я в тот вечер увидела, была ни нарядной, ни хорошенькой худа, бледна, почти измождена, овал лица был узок, строг, стриженые волосы — еще светлые, но уже подернуты сединой, глаза потуплены. Вся она была не хорошенькая, а иконописная. Однако несмотря на некоторую суровость, она быстро втянулась в атмосферу нашей вечеринки и приняла участие в беседе. Мне хочется тут подчеркнув что Марина вовсе не была столь «дикой», «одинокой», «нелюдимой», как ее нынче часто изображают и как она сама себя любила изображать. По крайней мере внешне она люден не чуждалась, даже охотно с ними знакомилась, интересовалась ими. В ней была очень большая чуткость к человеку, она искренно хотела с ним общаться, но не умела, быть может, или не решалась, к этому мы еще вернемся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});