не торопясь «цайку» и пошли собирать оленей, отпущенных пастись. Я подумал, что, протрезвившись, они взялись за ум, но не тут-то было! Ивкав подошел ко мне и начал опять требовать спирт.
Я показал ему наган, сказал «Аттэ!» (нет!) и послал ко всем тунгусским чертям. Ну, сами посудите, как бы меня приняли в Колыме без спирта? Да меня бы каждая баба засмеяла!.. Так я и остался в горах с одной нартой и одним оленем…
Ян помолчал и выбил трубку о каблук.
— Да… Сначала жутко было одному. Как сейчас помню первый спуск по леднику. Щели какие-то, промоины, ямы, — того гляди шею свернешь. А кругом — тишина и лед, и ни одной живой души на сотни верст кругом… Разве пурга завоет да прогрохочет где-нибудь обвал.
Морозы стояли трескучие, но как только я спустился с главных хребтов, ветра стихли. Снега в тот год выпало мало, и мой олень легко откапывал себе копытами мох, пока я спал под какой-нибудь скалой.
На мое счастье, я захватил с собой карманный компас, — двадцать белок отдал в Наяхоне, — а то не знал, как бы я выбрался из этих сопок. Только перевалишь одну, глядишь — впереди, под самыми тучами, торчит новая, и в долинах между ними — хвойные пролеси со всяким зверьем.
Еще в Наяхоне мне говорили, что за хребтами, не доходя Каркадона, кочуют по тайге несколько родов оленных коряков. И правда, пройдя с десяток дней, я заметил под вечер дымы над лесом. Там стояло кочевье из восьми больших юрт.
Не знаю, кто из нас больше обрадовался, — коряки или я. Они уже больше года не видали русского и не нюхали спирта. Не успел я остановить оленя, как меня подхватили под ручки и повели в юрту к «тойону» — старшинке рода, беззубому старику с провалившимся носом. Там ведь целые кочевья больны сифилисом. К ночи все стойбище нализалось в дым, а на следующий день начался большой праздник. Сначала парни гонялись на оленях и боролись в снегу, а потом девки, — некоторые очень смазливые, только уж больно грязные, — пели песни и щеголяли в праздничных кухлянках, пестро расшитых мехом выдр и бисером.
Праздник кончился пиром, для которого закололи и сварили самого жирного оленя из стада в несколько тысяч голов, принадлежавшего кочевью, а голову с рогами выставили на высоком шесте около юрты старшинки.
Все эти номера я видел и раньше, но вот что меня задело, так это обряд вроде шаманского «камлания». Надо вам сказать, что накануне моего приезда сын старого тойона убил волка, который считается слугой злого духа. Значит, следовало успокоить и самого дьявола, и душу убитого зверя, а то еще начнет отпугивать дичь от охотника.
Для церемонии пьяный старик, пошатываясь на тощих кривых ножках, надел свою «кагаглю». Это такая короткая оленья рубашка. Она сшита мехом внутрь, окрашена в кровавый цвет ольховым отваром и вся расшита лентами, бисером и железными побрякушками. Потом он достал бубен, — так, аршина в полтора в поперечнике, — тоже весь увешанный бубенцами и всякой дребеденью, и начал ходить вокруг костра посередине юрты. За его спиной болталась шкура убитого волка, а на голове, вместо шапки, торчала волчья морда. Вся семья сидела кружком на звериных шкурах и глазела на тойона.
Так он ходил молча минут десять. Потом ударил в бубен, ответивший глухим рокотом и забряцавший железками, и затянул грустную гортанную песнь, расхваливая убитого волка и умоляя его не сердиться. Все кругом начали качаться в лад с тягучей песней, подхватывая припев.
Бубен рокотал все громче и чаще. Голос старика окреп и зазвучал, как приказ. Шаги его ускорились. Он не то бежал, не то приплясывал с удивительной для его лет легкостью. Чудилось, что сам костер понимает старика и желтые языки его пляшут и припадают под удары бубна, бросая кровавые отблески на полога из кож. Вот одна из ездовых собак завыла на воле, подхватив песню, и ей сейчас же ответил целый хор жалобных, истошных голосов. Точно все волки Севера справляли поминки по убитому брату…
Не знаю, как это вышло, но от непривычного чада и этого воя у меня закружилась голова, куда-то поплыли и шаман, и качавшиеся, как маятники, скуластые морды. В конце концов, я сам начал качаться и подвывать старику. И ведь вся эта морока шла битых четыре часа, пока шаман не выбился из сил и не свалился с пеной на губах за полога. Черт их знает, как они это делают! Гипноз, что ли…
Ян остановился и потянулся к стакану.
— Ну-с, когда старик отошел и праздники кончились, я переговорил с ним о делах: раньше это была бы кровная обида. И знаете, что оказалось? — Или меня надули негодяи-тунгусы, или я сам сильно заплутался, но вышло так, что я забрал много дальше на восток и что теперь стало выгодней идти уже не на Каркадон, а на Омолон и спускаться до Колымы по этому притоку.
С тойоном мы быстро сговорились. За патроны и баночки он дал мне в проводники двух своих сыновей, вместе с нартами и оленями, так что со стойбищем мы расстались закадычными друзьями.
Как мы оттуда шли, я не смогу сказать. Вся эта область к северу от Станового обозначена на картах просто белым пятном. Мы то пробирались по сопкам, покрытым хвойным лесом, то ехали целыми днями по дну узких долинок. Летом по ним не пройти: все пади — сплошное болото.
Моими новыми проводниками я не мог нахвалиться. Это были простые честные парни, на которых можно было положиться. Я особенно подружился со старшим, Чейло, после того, как снял пулей подраненную рысь, прыгнувшую к нему на плечо прямо с кедра.
Как-то утром, только мы двинулись с ночевки, Чейло поглядел вокруг и что-то крикнул Чейвину, прокладывавшему путь впереди нарт. Я не понял, а они оба засмеялись и остановили оленей.
— Богата наша земля, эреки! (друг), — сказал Чейло. — Чего-чего только нет: белка, песец, соболь, чернобурка… А желтое железо!… Сколько его по нашим ручьям валяется. Только брать нельзя: шаман не велит. Когда в тайге кто найдет, обратно зарывает. Потому оно большую беду несет. Русские пронюхают — сейчас же придут. Русские придут — корякам пропадать. Сейчас пьянство пойдет, белка скочует, бабы загуляют, — вот как в Охотске, у тунгусов… И не только пушнина с желтым железом, — есть у нас немало и другого… Ты, эреки, — хороший человек. Мы тебе тут одно место покажем. Старое, тайное место. Ночью, так сам