руке я еще лучше гадаю, – сказал он, – дайте мне вашу руку и увидите.
Я протянула ее, и он серьезно и внимательно стал рассматривать все черты на ладони, но молчал.
– Ну что же? – спросила я.
– Эта рука обещает много счастья тому, кто будет ею обладать и целовать ее, и потому я первый воспользуюсь. – Тут он с жаром поцеловал и пожал ее.
Я выдернула руку, сконфузилась, раскраснелась и убежала в другую комнату. Что это был за поцелуй! Если я проживу и сто лет, то и тогда я не позабуду его; лишь только я теперь подумаю о нем, то кажется, так и чувствую прикосновение его жарких губ; это воспоминание и теперь еще волнует меня, но в ту самую минуту со мной сделался мгновенный, непостижимый переворот; сердце забилось, кровь так и переливалась с быстротой, я чувствовала трепетание всякой жилки, душа ликовала. Но вместе с тем мне досадно было на Мишеля; я так была проникнута моими обязанностями к Л[опу]хину, что считала и этот невинный поцелуй изменой с моей стороны и вероломством с его.
Я была серьезна, задумчива, рассеянна в продолжение всего вечера, но непомерно счастлива. Мне все представлялось в радужном сиянии.
Всю ночь я не спала, думала о Л[опу]хине, но еще более о Мишеле; признаться ли, я целовала свою руку, сжимала ее и на другой день чуть не со слезами умыла ее: я боялась сгладить поцелуй. Нет! Он остался в памяти и в сердце, надолго, навсегда! Как хорошо, что воспоминание никто не может похитить у нас; оно одно остается нам верным и всемогуществом своим воскрешает прошедшее с теми же чувствами, с теми же ощущениями, с тем же пылом, как и в молодости. Да я думаю, что и в старости воспоминание остается молодым.
Во время бессонницы своей я стала сравнивать Л[опу]хина с Лермонтовым; к чему говорить, на чьей стороне был перевес? Все нападки Мишеля на ум Л[о-пу]хина, на его ничтожество в обществе, все, выключая его богатства, было уже для меня доступно и даже казалось довольно основательным; его же доверие к нему непростительно глупым и смешным. Поэтому я уже недалеко была от измены, но еще совершенно не понимала состояния моего сердца.
В среду мы поехали на бал к известному адмиралу Шишкову[184]; у него были положенные дни… Я любила ездить к Шишкову и говорить с ним; меня трогали его доброта и гостеприимство. Он иногда шутил со мною и говорил, что чувствует, как молодеет, глядя на меня.
Мишель взял у меня список всех наших знакомых, чтобы со временем постараться познакомиться с ними. Я не воображала, чтоб он умел так скоро распорядиться, и очень удивилась, найдя его разговаривающим с былой знаменитостью. Я чувствовала, что Мишель приехал для меня; эта уверенность заставила меня улыбнуться и покраснеть.
Но я еще больше раскраснелась, когда Александр Семенович Шишков сказал мне: «Что, птичка, ретивое еще на месте? Смотри, держи обеими руками; посмотри, какие у меня сегодня славные новички». И он стал меня знакомить с Лермонтовым; я так растерялась, что очень низко присела ему – тут мы оба расхохотались и полетели вальсировать.
Надобно ли говорить, что мы почти все танцы вместе танцевали?
– Вы грустны сегодня, – сказала я ему, видя, что он беспрестанно задумывается.
– Не грустен, но зол, – отвечал он, – зол на судьбу, зол на людей, а главное, зол на вас.
– На меня? Чем я провинилась?
– Тем, что вы губите себя; тем, что вы не цените себя; вы олицетворенная мечта поэта, с пылкой душой, с возвышенным умом, – и вы заразились светом! И вам необходимы поклонники, блеск, шум, суета, богатство, и для этой мишуры вы затаиваете, заглушаете ваши лучшие чувства, приносите их в жертву человеку, неспособному вас понять, вам сочувствовать, человеку, которого вы не любите и никогда не можете полюбить.
– Я вас не понимаю, Михаил Юрьевич; какое право имеете вы мне все это говорить? Знайте раз навсегда, я не люблю ни проповедей, ни проповедников.
– Нет, вы меня понимаете и очень хорошо. Но извольте, я выражусь просто: послезавтра приезжает Л[опу]хин; принадлежащие ему пять тысяч душ делают его самоуверенным, да в чем же ему и сомневаться? Первый его намек поняли, он едет не побежденным, а победителем; увижу, придаст ли ему хоть эта уверенность ума, а я так думаю и, признаюсь, желаю, чтоб он потерял и то, чего никогда не имел, – то-то я поторжествую!
– Я думаю тоже, что ему нечего терять.
– Как? Что вы сказали?
– Не вы же одни имеете право говорить загадками.
– Нет, я не говорю загадками, но просто спрошу вас, зачем вы идете за него замуж; ведь вы его не любите?
– Я иду за него? – вскричала я почти с ужасом. – О, это еще не решено! Я вижу, что вы все знаете, но не знаю, как вам передали это обстоятельство. Так и быть, я сама вам все расскажу. Признаюсь, я сердита на Л[опу]хина: чем он хвастается, в чем так уверен? Сашенька мне писала по его просьбе, что если сердце мое узнает и назовет того, кто беспрестанно думает обо мне, краснеет при одном имени моем; что если я напишу ей, что угадала его имя, то он приедет в Петербург и будет просить моей руки, – вот и весь роман. Кто знает, какая еще будет развязка? Да, я решаюсь выйти за него без сильной любви, но с уверенностью, что буду с ним счастлива, он так добр, благороден, не глуп, любит меня, а дома я так несчастлива. Я так хочу быть любимой!
– Боже мой! Если бы вы только хотели догадаться, как вас любят! Если бы вы хотели только понять, с какой пылкостью, с какой покорностью, с каким неистовством вас любит один молодой человек моих лет.
– Я знаю, что вы опять говорите о Л[опу]хине; я именно и вверяю ему свою судьбу, потому что уверена в его любви, потому что я первая его страсть.
– Вот прекрасно, вы думаете, что я хлопочу за Л tony] хина?
– Если не о нем, так о ком же вы говорите?
– Положим, что и о нем. Но отвечайте мне прежде на один мой вопрос: скажите, если бы вас в одно время любили два молодые человека, один – пускай его будет Л[опу]хин, он богат, счастлив, все ему улыбается, все пред ним преклоняется, все ему доступно единственно потому только, что он богат! Другой же молодой человек далеко не богат, не знатен, не хорош собой, но умен,