от которых родятся великие гениальные истины»[465], созвучны суждениям Вирджинии Вульф из ее знаменитого эссе «Своя комната» («A Room of One’s Own»), ставшего своего рода культовым текстом феминистской критики.
Бросая вызов традиционным представлениям, отводящим женщине сферу чувств, изящной саморефлексии и т. п., Зражевская многократно говорит об уме, силе, способности к философскому мышлению, честолюбии, стремлении добиться успеха и славы как о вполне женских атрибутах.
И чтобы еще более взбесить отчаянного ненавистника женщин-писательниц, я прибавила: не знаю, на что не умудрится тонкий женский ум — нет глубины, в которую бы он не проник. Женщины ловят налету эти вековые истины, над которыми так бесплодно трудятся философы-мужчины. Но, заметьте, женщинам везде больше опасностей, за все более достается. <…> Если женщины находят время для танцев, визитов, пустой болтовни, карт и подобных уничтожений времени, и это им не вменяют в нарушение обязанностей дочери, жены, хозяйки, матери; то почему же вы им вменяете в преступление то, когда они, вместо праздного истребления времени на ничтожные рассеяния, будут проводить все то же самое время в мирных, приятных занятиях, так свойственных человеку[466].
Последний аргумент особенно интересен, так как здесь борьба ведется «на поле противника»: как бы принимая точку зрения мужчин на женское предназначение, Зражевская демонстрирует ее внутреннюю противоречивость и несостоятельность, так как одни «естественные» женские роли («светская красавица, украшение жизни») не согласуются с другими, не менее милыми мужскому сердцу (дочь, мать, жена, хозяйка), что ставит под сомнение ключевую для патриархатного мышления мысль об этой самой «естественности», «природности» «предназначенных» женщине социокультурных ролей.
Она бунтует и против представлений о приличной женщине скромности и претендует на выход из отведенных «слабому полу» доместицированных локусов — будуара, гостиной, уборной, детской — на арену истории — с помощью «авторства».
Рассудите сами: ну как тут быть. Когда все у нас отняли: университет отняли, кафедру отняли, свободу отняли, — все у нас отняли отцы, мужья, братья и сыновья… хорошо! я не огорчаюсь: отняли так отняли; отвели нам особый удел: будуар, уборную, гостиную, поручили воспитание детей, домашний быт — согласна — не бунтую — да зачем же вместе со всем тем не отняли у нас мужского же удела — тщеславия: из будуара, уборной и гостиной не прыгнешь pas en avant — в историю. Не соблазняй меня своим примером отец, муж, брат, сын, не домогайся они с утра до ночи, ежедневно на моих глазах местечка в истории — я была бы спокойнейшее существо! но когда <…> собственным примером и наставлением пробудили во мне вкус к венку истории — и в то же время предоставили только пансион, только лишь куклу, игрушку, поверхностное и мелочное в жизни, в мысли, в слове — безжалостные! — чему вы дивитесь, что мы вооружились и в будуаре, и в уборной, и в гостиной авторством. Все другое оружие вы отобрали себе, а вкусы и устремления в нас вдохнули — чем же нам побеждать?..[467]
В тексте постоянно присутствует то метание между дискурсами мимикрии (вы примером и наставлением пробудили во мне и т. п.) и борьбы (вооружились, оружие, побеждать и т. п.), бунта, о котором пишут Белла Бродски и Селеста Шенк, размышляя о женских автобиографических текстах[468]. Однако бунт и вызов в тексте Зражевской звучит, пожалуй, активнее и последовательнее, чем приспособление. В диалоге с воображаемым противником, «отчаянным ненавистником женщин-писательниц», она все время занимает активную и наступательную позицию. Она иронизирует, высмеивает, разоблачает. Имитируя диалог, вводит свои реплики глаголами «отвечала», «возразила», «перебила»; употребляет почти всегда местоимение «я», а не «мы» и отдает отчет в том, какая может последовать реакция на ее выступление («при случае он не преминет хорошенько пугнуть меня за мое отважное покушение убедить его в женском достоинстве»[469]).
Во многих исследованиях о женских автодокументальных текстах развивается мысль, высказанная впервые Мэри Мейсон, o том, что пишущие о себе женщины создают собственную идентичность через других:
самораскрытие женской идентичности кажется подтверждающим (признающим) реальное существование и других сознаний, а открытие женского Я соединено с идентификацией некоего (какого-то) «другого». Это признание (одобрение) других сознаний — я подчеркиваю, одобрение в большей степени, чем обозначение различий — это обоснование идентичности через отношение к избранным другим, кажется, <…> дает право женщинам писать открыто о самих себе[470].
В примерах, которые приводит Мейсон в своей статье, эти «иные» — преимущественно мужчины, именно они чаще всего те «значащие другие», через которых создают женщины собственную идентичность.
В тексте Зражевской роль других для создания собственной идентичности тоже чрезвычайна важна. Но мужчины (кроме Жуковского) изображаются как единая, безымянная, однородная группа «чужих», противников, «зверей» в «зверинце». Значимые обычно при женском самоописании фигуры отца, брата, мужа, сына появляются здесь только как разные псевдонимы мужской женофобной агрессии: «все отняли у нас отцы, мужья, братья, сыновья»[471]. Она совершенно не говорит о себе как о дочери отца, как о сестре брата или жене. Концепты «дочеринства», сестринства, материнства связаны только с женским и творческим: Maman — творческая крестная мать, сестры — писательницы, дети — книги.
Образы и голоса других женщин, как мы уже говорили, чрезвычайно значимы в «Зверинце». Небольшой текст просто переполнен этими (всегда, в отличие от мужчин, поименованными) другими женщинами. Кроме двух адресаток — Варвары и Прасковьи Бакуниных, благословившей на творчество императрицы Марии Федоровны, подруги-соперницы г-жи В…ъ, упоминаются «любимица» автора — г-жа Сталь[472] и «наша русская Бунина»[473] как литературные предшественницы, «которым крепко досталось за ум, дарования и необыкновенный порыв»[474]. В качестве примеров женщин-писательниц, чьи произведения отвечают самым высоким критериям, предъявляемым к авторству, называются А. П. Глинка, Е. Кульман, О. Шишкина, Зенеида Р-ва (Е. Ган), М. Жукова, Н. Дурова, Федор Фан-Дим (Е. Кологривова), А. Ишимова, К. Павлова, Долороза (Е. Ростопчина), З. Волконская, — то есть автор предлагает практически исчерпывающий список писательниц 30–40‐х годов, давая краткий и доброжелательный отзыв об их творчестве.
Везде, где Зражевская говорит об авторах-женщинах, выражаются, как мы уже не раз отмечали, идеи солидарности, сестринства. Сестры по перу изображаются как своего рода двойники повествователя. Умножая череду образов (или хотя бы имен) женщин, которые активно и успешно реализуют себя в творчестве, Зражевская конструирует репрезентативную фигуру женщины-писательницы; включая себя в эту солидарную общность, она структурирует собственную идентичность как долевую, разделенную и в то же время значимую, репрезентативную. Интересно, что, излагая собственную писательскую автобиографию, в той части повествования, которая касается ее индивидуального опыта, она больше говорит о трудностях, опасностях, неудачах, борьбе. В