Над головой Флоренского снова сгустились тучи, загрохотал гром. Поэтому новый арест уже не стал для него неожиданностью.
Он произошел 26 февраля 1933 года. «Поп-профессор, по политическим убеждениям крайне правый монархист» — такая характеристика дана в справке на арест.
Тут уж Органы работали грамотнее: на московской служебной квартире Флоренского изымались и рукописи, и книги, и даже семейные реликвии его армянского рода по линии матери: клинки, шашка, тесак — в протоколе они обозначены как «холодное оружие».
Вел дело уполномоченный Секретно-политического отдела ОГПУ Московской области Шупейко.
«Член центра контрреволюционной организации „Партия Возрождения России“, — писал он об арестованном, — уличается показаниями обвиняемого, профессора Гидулянова[92]».
И что из того, что такой партии вообще не существовало?!
— Есть такая партия! — как сказал когда-то Владимир Ленин. А нет, так будет, решило верное его заветам ОГПУ.
И про эту партию, и про профессора Гидулянова Флоренский услышал впервые здесь, на Лубянке.
Но прошло несколько дней, и на свет появляется совершенно невероятный документ — его собственноручные показания.
В этом месте листы дела подмочены, поэтому текст, написанный красными чернилами, поплыл, страницы будто залиты кровью. Писал Флоренский мучительно: сначала черновик на трех страницах, потом — на пяти — развитие версии и, наконец, дополнение — схема «контрреволюционной организации».
«Сознавая свои преступления перед Советской властью и партией, настоящим выражаю глубокое раскаяние в преступном вхождении в организацию национал-фашистского центра…»
Страница следственного дела П. А. Флоренского с его собственноручными показаниями
Что же случилось с Павлом Флоренским? Откуда взялась вся эта чудовищная нелепица? Почему он вдруг начал клеветать на себя?
В папку вшит материал, проливающий свет на это неожиданное преображение отца Павла, на то, как оказался он повязанным одним следственным делом с судьбой других арестованных и как, будучи поставлен перед выбором совести, сознательно взвалил на себя тяжкую ношу греха — неправды и самооговора.
Материал этот — письмо профессора-юриста Гидулянова из Казахстана, куда он был выслан после окончания следствия сроком на десять лет. Арестовали его раньше всех, проходящих по делу, он первым из них попал на следственный конвейер.
Гидулянов обращается в прокуратуру в надежде открыть глаза советскому правосудию на бесчинства и произвол ОГПУ и снять с себя хоть толику зла, которое совершил, возведя поклеп на многих неповинных людей, в том числе и на Павла Флоренского.
Письмо — уникальный документ, раскрывающий всю подноготную того циничного изобретательства, с каким в ОГПУ фабриковались дела, вершились судьбы, щедро раздавались наказания, распределялись жизнь и смерть. Его как своеобразное, раскрывающее глаза пособие, ключ нужно бы знать всем, кто берется изучать следственные дела Лубянки. Никакие протоколы, собственноручные показания и подписи не есть еще залог пресловутой правды и только правды, которую человек должен раскрыть перед правосудием, как перед последней инстанцией суда людского, за которым стоит высший, Божий суд.
Гидулянов в своей жалобе-исповеди подробно излагает весь ход следствия, вернее, как самим следствием создавалось дело — с использованием всего арсенала иезуитских средств: запугивания, принуждения, угрозы расстрела и расправы с семьей, подкупа, провокаторов — и как в конце концов было выжато из арестованного признание своей «вины» и оговор других.
Все правдивые заявления и просьбы проверить их, свидетельствует Гидулянов, «встречались смехом и всякого рода издевательствами над моей личностью», а правдивые рукописания «рвались, комкались и часто бросались в лицо». И дальше:
Мой следователь — молодой человек Шупейко — сам формулировал мои контрреволюционные убеждения в таком стиле, от которого я пришел бы в ужас на воле, и заставлял меня их подписать, заявляя, что убеждения у нас не наказуемы, и в случае, если я не подпишу его формулировку, то он за меня сам распишется…
Пока дело шло о насилиях и глупостях, я держался стойко. Тогда перешли на другой путь. Отношение ко мне стало необычайно доброжелательным и мягким, меня перевели в камеру с улучшенным питанием, Шупейко заявил, что я — жертва, что я не знаю, что такое ОГПУ, что не надо никому верить, но только ему одному, ибо он — мой судья, и следователь, и прокурор, и защитник, что мне ничто не угрожает, что меня выпустят на свободу и дадут по-прежнему заниматься наукой, но что мне нужно разоружиться, отдать себя целиком во власть и на милость ОГПУ. Но для доказательности действительного разоружения мне нужно признать самого себя участником контрреволюционной организации, причем чем серьезней будут возводимые на себя самого преступления, тем, значит, будет рассматриваться чистосердечнее — мое признание и искреннее — раскаяние.
Апологетом этой теории саморазоружения был некий агроном Калечиц[93], в камеру которого я был посажен. Через Калечица корректировались мои показания, указывалось, что я должен исправить, и Калечиц разъяснял, по его собственному выражению, «эзоповский язык ОГПУ». Лейтмотивом всего этого было то, что от меня в целях разоружения требуется не правда, а правдоподобие.
Как ученый, историк-процессуалист, во всем этом я узрел своеобразную форму очистительного процесса, каким в раннее средневековье была purgatio vulgaris, а позднее — purgatio canonica…
Разъясним, что упомянутое Гидуляновым purgato canonica — каноническое очищение — предусматривало: подозреваемый не считается невиновным даже при отсутствии всяких улик, невиновность свою он должен доказать сам, совершив действия, которые бы обелили его. Казалось бы, небольшая перестановка: не следователи доказывают вину, а подследственный доказывает свою невиновность — но весь смысл правосудия вывернут наизнанку, что при неравенстве сторон ведет к неминуемой расправе. К таким феодальным вершинам поднялось самое прогрессивное в мире советское правосудие!
Усыпив себя учеными параллелями, — продолжает Гидулянов, — и будучи совершенно не искушен в приемах подобного образа действий следственных органов и во всякого рода провокациях, я уверения о разоружении принял за чистую монету и, чтобы угодить ОГПУ, стал «стараться» и, чем больше требовали доказательства моего раскаяния, тем больше я сам на себя клепал…
Обработка меня Шупейко производилась таким образом, что он вызывал меня к себе и путем наводящих вопросов и подсказываний натаскивал в желательном ему направлении, затем все это я «переваривал». Таким образом получалось «литературное произведение» (выражение самого Шупейко), которое излагалось мною на бумагу, как «сущая» или «истинная» правда, под которой подписывался: «писал собственноручно и в соответствии с действительностью». С течением времени откровенность Шупейко доходила до того, что я под его диктовку писал все, что ему хотелось, и все это мною делалось и воспринималось как разоружение. В награду за это обещалась свобода…
При таких обстоятельствах я всецело отдал себя во власть Секретно-политического отдела ОГПУ и сделался режиссером и первым трагическим актером в инсценировке процесса националистов, превращенных волею ОГПУ в национал-фашистов. В целях саморазоружения я объявил себя организатором Комитета национальной организации, которая после ряда попыток в стенах ОГПУ была окрещена «национальным центром», причем членами этого мифического комитета были указанные мне и уже сидевшие в ОГПУ мои коллеги Чаплыгин, Лузин[94] и Флоренский…
Итак, имя Флоренского указывают Гидулянову следователи, тогда как сам он в письме прокурору признается, что «из названных лиц с профессором Флоренским я никогда не был знаком и видел его в первый раз в жизни во время очной ставки в ОГПУ, почему принужден был ему отрекомендоваться».
Гидулянов стал настоящей находкой для ОГПУ. Он назвал десятки людей из среды интеллигенции — всех, кого мог вспомнить и кого подсказали следователи, и всех привязал, втянул в дело. Потом его формулировки следователь внедрял в показания других осужденных — слово в слово. Выстраивалась целая цепочка самооговоров, которая связывала всех вместе в единый преступный узел:
В видах вящего раскаяния главную роль пришлось мне взять на себя. Я-де снесся с Флоренским в Загорске, а через него вступил в связь с Чаплыгиным и Лузиным. Так создался мифический комитет! Председатель — Чаплыгин, я — секретарь, Флоренский — идеолог и Лузин — для связи с заграницей.