Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хлыстовство считается безвредною сектою […], однако никто еще до сих пор не проследил этого странного, психологически замечательного заблуждения человеческого ума […] Россия должна бы взглянуть на это дело очень серьезно; она не воображает, какие опасности грозят ей с этой стороны[429].
Английский путешественник Уильям Диксон в 1870 году со слов своих русских знакомых характеризовал раскол во вполне фантастических выражениях. Согласно его информации, к расколу принадлежали почти все крестьяне северного края, донские казаки, больше половины населения Поволжья и большая часть московского купечества. Раскол составляет в России народную религию, православие — государственную религию, — писал Диксон[430]. Согласно более острой его формулировке, это старообрядцы составляют в России народ, а православные — столичную секту. Он считал старообрядцев важной политической силой: «старообрядцы содержат шпионов, владеют секретными фондами, помещают своих друзей при прессе, посылают ко двору агентов»[431]. С увлечением первооткрывателя Диксон писал о том, что проблема раскола —
величайший из домашних вопросов России […] В Совете министров обсуждение каждого вопроса, как мне передавали, начинается вопросом: а что скажут старообрядцы […] Люди, которые владеют капиталами и наживают капиталы, двигатели промышленности и коммерции, финансовые гиганты — все это члены народной церкви[432].
Наиболее красноречиво описаны Диксоном скопцы.
Они появляются в магазинах и на улицах как привидения […] Они не играют и не ссорятся, не лгут и не воруют. Секта секретна […] Ее члены кажутся такими же, как все люди, и не обнаруживают себя в течение […] всей жизни; многие из них занимают высокие посты в этом мире; их принципы остаются неизвестны тем, кто считает их своими друзьями […] Известно, что они богаты; говорят, что они щедры […] Все банкиры и ювелиры, сделавшие большие деньги, подозреваются в том, что они — Голуби[433].
Итак, британскому читателю предлагалось верить, что богатые русские принадлежат к секретной секте. Русские банкиры, особенно те из них, кто успешны и щедры, — кастраты; но об этом не знают даже их друзья. Эти идеи включали Россию в чудесный восточный мир, в котором и благодаря которому возможно все, и в первую очередь — удовлетворение автора и привлечение читателя[434].
В своей попытке найти культурную основу для формирующегося русского национализма, местные авторы приписывали своему народу не менее экзотические черты. В Дневнике писателя за 1873 Достоевский писал знаменитое:
Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания. […] Страданием своим русский народ как бы наслаждается […] Немцы — народ по преимуществу самодовольный и гордый собою. […] Пьяный немец несомненно счастливый человек и никогда не плачет. […] Русский пьяница любит пить с горя и плакать. […] Что в микроскопическом примере, то и в крупном. […] Повторяю: можно очень много знать бессознательно[435].
Главным примером было стихотворение Некрасова Влас, герой очень грешит, но раскаивается, перерождается и становится святым странником. Почти полвека спустя примерно то же, только с еще меньшей иронией, утверждал Блок: «Грешить бысстыдно, беспробудно […] Три раза преклониться долу […] Да, и такой, моя Россия, Ты всех краев дороже мне»[436].
Если другие народы стремятся к максимизации счастья, то русский народ стремится к максимизации страдания. Таким радикальным способом можно отменить или, точнее, объявить неприменимыми к своему народу все принципы западной политэкономии и юриспруденции. Если народ «бессознательно» — здесь это цитата из Достоевского — любит страдать, ему незачем уменьшать количество страданий; ведь тогда жизнь станет такой же, как у самодовольных немцев. Толстой отозвался на это насмешливой фразой Холстомера: «мне не в новости страдать для удовольствия других. Я даже стал уже находить какое-то лошадиное удовольствие в этом»[437].
Так психологическому субъекту, будь то народ или лошадь, придается особый орган, трансформирующий страдание в наслаждение. Так утверждается особое значение ‘психологии’, а соответственно и значение ее знатоков. Лидия Гинзбург, умевшая ощущать историческую необычность психологической прозы как культурного явления, объясняла: психология начинается не с внимания к душевной жизни, а с ощущения ее парадоксальности.
В самом деле, у Карамзина хотя бы […] переживание шло по прямой линии, то есть когда герой собирался жениться на любимой девушке, он радовался, когда умирали его близкие, он плакал и т. д. Когда же все стало происходить наоборот, тогда и началась психология[438].
Когда все происходит наоборот, это называется перверсией. В ее полярных крайностях воплощается непобедимая иррациональность отдельной человеческой души. Именно здесь находит свое прибежище психология, этот заповедник в распаханном мире модерна. Ясность этого мира — прямое следствие Просвещения и порожденных им метафор — заканчивается на границах психологического заповедника. Внутри его, в запущенном пространстве между перверсиями, царит мерцающая полутьма. Поэтому националистические идеи русских литераторов имели успех у западных наблюдателей, связывавших с ними свои не менее парадоксальные эпистемологические интересы. Фрейд в своем эссе о Достоевском писал: «Кто попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели […] напоминает варваров […] эта сделка с совестью — характерная русская черта»[439]. Он с легкостью обобщал с героев писателя на всех его соотечественников:
даже те русские, которые не являются невротиками, весьма заметно амбивалентны, как герои многих романов Достоевского […] Амбивалентность чувств есть наследие душевной жизни первобытного человека, сохранившееся у русских лучше и в более доступном сознанию виде, чем у других народов[440].
Когда человек ведет себя так, что стремится к максимуму удовольствия и минимуму страдания, он не нуждается ни в какой психологии. Во вполне рациональном мире психология была бы бессмысленной; ее заместила бы элементарная экономика желаний. Арифметика основана на различимости единиц счета. Аддитивность удовольствий и страданий, возможность их складывать и вычитать есть условие рациональной психологии, которая в свою очередь дает единственное основание рациональному праву и такой же политике. В начале 19 века это яснее других говорил Иеремия Бентам[441], и ‘бентамизм’ стал пугалом для нескольких поколений русской интеллигенции.
Как только страдание приравнивается к удовольствию, счет становится невозможен. Садизм и мазохизм суть решающие аргументы против бентамизма, прагматизма, рационализма. Разрушая саму возможность эмоциональной арифметики, садизм и мазохизм подрывали корни Просвещения. Иными словами, мазохизм вместе с садизмом антибуржуазны; и потому справедливо преследовались, наказывались и лечились обществами, стремившимися пропитать себя духом побеждающего класса. Соответственно, к идеям садомазохизма закономерно прибегали те, кто — каждый по своей причине — сражался с ненавистной буржуазностью и искал убежище от истории.
И снова нравы русских сект предоставляли буквальный эквивалент метафорическим рассуждениям интеллектуалов. Взаимные и самобичевания издавна приписывались хлыстам, причем подробность этих описаний очевидно коррелировала со степенью враждебности автора. До сих пор на европейских языках ‘хлысты’ переводятся как ‘флагелланты’; это и сегодня не помогает западным коллегам понять то, во что они верили и чем занимались. Впрочем, в ритуал некоторых хлыстовских общин действительно входили бичевания. К примеру, на московском хлыстовском процессе 1745 года ‘сектаторы’ обвинялись, среди прочего, во взаимных избиениях. Хлысты били себя железными цепями и обухами топоров, а также «секлись ножами и бились ядрами», произнося при этом Иисусову молитву; два укрепленные в холстинах ядра действительно нашли при обыске, причем на холстине были следы крови, а на спинах ‘стариц’ — сеченые и битые раны. К этому прибавлялись полученные на дыбе (перверсии бывают, как известно, не только у обвиняемых) показания, согласно которым после пророчеств, кружений и избиений сектаторы ложились спать все в одной комнате, и «кто с кем любился, […] плотскую любовь, яко в темном месте, и чинили»[442]. Более того, согласно формуле обвинения, зачатых в свальном грехе младенцев мужского пола ритуальным образом убивали, выпускали из них кровь, пекли на ней хлебцы и использовали эти хлебцы для причастия; впрочем, в эту версию, судя по материалам процесса, не верил сам суд. Священник Сергеев, раскаявшийся хлыст, в 1809 так пытался объяснить легенду о бичеваниях и само название ‘хлысты’:
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение
- Секты, сектантство, сектанты - Анатолий Белов - Религиоведение
- Мировые культы и ритуалы. Могущество и сила древних - Юлия Матюхина - Религиоведение
- Человечество: История. Религия. Культура Первобытное общество Древний Восток - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение
- Человечество: история, религия, культура. Раннее Средневековье - Константин Владиславович Рыжов - История / Религиоведение