Theōria, созерцание, ведущее к счастью, не состоит в накоплении рассуждений или в многочисленных познаниях, как можно было бы подумать, и не слагается по частям. Количество рассуждений не делает ее более совершенной.
Порфирий вновь затрагивает аристотелевскую тему: недостаточно приобрести знания — надо, чтобы знания эти «стали нашей природой», чтобы мы «срослись» с ними[448]. Созерцание, говорит Порфирий, возможно только тогда, когда наши познания становятся в нас «жизнью» и «природой». Впрочем, это представление можно обнаружить и в «Тимее»[449], где утверждается, что созерцающий должен уподобиться созерцаемому и таким образом возвратиться в свое изначальное состояние. Только через это уподобление, говорил Платон, мы достигаем цели человеческой жизни. Итак, созерцание — это не абстрактное познание, а преображение самого себя:
Если бы счастье обретали, разбирая речи, то этой цели можно было бы достичь, не заботясь ни о выборе пищи, ни о свершении дел. Но так как нам должно сменить нашу нынешнюю жизнь на жизнь другую, очищая себя и речами, и делами, давай рассмотрим, какие же речи и дела располагают нас к этой новой жизни[450].
Такое преображение личности означает для Порфирия, как и для Аристотеля, возврат к нашему подлинному «я», которое есть не что иное, как ум — пребывающее в нас божественное начало:
Возвращаемся мы не к. чему иному, как только к нашему подлинному «я», и уподобление [буквально: «соприродность», symphysis] есть уподобление не чему иному, как нашему подлинному «я». Наше подлинное «я» — это ум, и потому цель, к которой мы стремимся, — жизнь, подчиненная уму[451].
Мы видим здесь тот переход от низшего «я» к подлинному, трансцендентному «я», который мы наблюдали на протяжении всей истории античной философии.
Порфирий описывает образ жизни, подобающий философу: надо отрешиться от чувственности, от воображения, от страстей, обеспечивать телу лишь самое необходимое, удаляться от суетливой толпы, как это делали пифагорейцы и философы, изображенные Платоном в «Теэтете». Словом, созерцательная жизнь предполагает жизнь аскетическую. Но аскетическая жизнь и сама по себе обладает ценностью: она в конечном итоге благотворна[452] для здоровья, чему свидетельством — история обращения ученика Плотина, римского сенатора Рогациана, который отошел от дел, покинул свой дом, распустил рабов, стал принимать пищу через день и так исцелился от подагры[453].
Главная цель аскезы — помешать низшей части души обратить на себя внимание, которое должно быть направлено на дух. Ибо «внимаем мы всем своим существом»[454]. Итак, аскетический образ жизни вырабатывает дисциплину внимания; у Плотина она не менее строга, чем у стоиков. Как пишет Порфирий в «Жизни Плотина»,
его внимание к самому себе никогда не ослабевало, разве только во сне; впрочем, и сон отгоняли от него и скудная пища (часто он не прикасался даже к хлебу), и постоянная обращенность его мысли к Духу[455].
Это, однако, не мешало Плотину заботиться о других. Он был опекуном многих детей, которых римские аристократы доверяли ему перед смертью, занимался их воспитанием и следил за сохранностью их имущества.
Отсюда ясно, что созерцательная жизнь не исключает заботы о других и что такая забота вполне совместима и с жизнью, подчиненной уму. Несмотря на попечение о стольких людях, «никогда не ослаблял он, покуда бодрствовал, устремления своего к Уму», «он был одновременно и сам с собою, и с другими»[456]. «Сам с собою» означает, по сути, «со своим подлинным "я"», т.е. с Умом.
Итак, в трактате «О воздержании» Порфирий утверждал, что цель философов — жизнь, подчиненная духу, уму4*; два последних слова можно написать и с маленькой, и с большой буквы, потому что речь идет одновременно и о нашем разумении, и о божественном Разуме, которому причастно наше разумение. Но в «Жизни Плотина» мы читаем, что
предельной целью для Плотина было сближение и воссоединение с верховным Богом[457].
Верховный Бог превыше Ума, ибо, как говорит Порфирий, он вознесен над Умом и умопостигаемым. Отсюда можно было бы заключить, что есть два вида созерцательной жизни и две различные цели жизни. Но философский дискурс Плотина объяснит нам это различие уровней в мире божественного и покажет, что эти две цели, в сущности, тождественны. Порфирий уточняет, что Плотину удалось достичь «цели» — воссоединиться с высшим Богом — четырежды за те шесть лет, в течение которых он, Порфирий, посещал школу Плотина, и что сам он достиг этого единственный раз за всю свою жизнь (а было ему тогда шестьдесят восемь лет). Таким образом, он говорит об опыте весьма редком, который можно назвать «мистическим» или «воссоединяющим». Эти особые, исключительные мгновения как бы выделяются на фоне духовной активности, постоянно обращенной на Ум. Сколь ни редок подобный опыт, для плотиновского образа жизни он является определяющим, подчиняя его ожиданию непредсказуемого наступления тех особенных мгновений, которые только и придают жизни полноту смысла.
Мистический опыт Плотин описывает во многих местах своих сочинений. Приведем лишь один пример:
И когда посчастливится душе с Ним (верховным началом) соединиться; когда низойдет Оно к ней, а вернее сказать, явит ей свое присутствие; когда отвратите» она от всего, что ни есть окрест, приуготовляя себя, чтобы быть как можно прекраснее, и становясь Ему подобною (приуготовление это и благоукрашение, должно быть, ведомы посвященным); когда внезапно5* узрит она явление Его в себе самой (ибо ничто их более не разделяет и они уже не два, но оба суть одно; воистину не можешь ты более различить их, доколь оно пребывает с нею: подобие такого единения представляет и земная любовь, ведь и двое любящих желали бы слиться в одно существо), — тогда душа не чувствует уже своего тела, не замечает, что заключена в этом самом теле, и не говорит уже, что она есть нечто иное, нежели Оно: человек, или живое, или сущее, или всё (ибо созерцать перечисленное значило бы некоторым образом полагать различие6*, а потом и недосужно это душе, да и не желанно; когда же она после всех исканий оказывается в присутствии Его, то, устремляясь к Нему, не на себя, а на Него только взирает, и нет у нее времени вникать, что она такое — она, взирающая). В этом состоянии душа не променяла бы Его ни на что другое в целом свете, хотя бы давали ей в замену небеса, ибо знает она, что нет уже ничего драгоценнее и лучше (ведь она не может взнестись еще выше, и внимание к чему бы то ни было иному, пусть и высокому, было бы для нее нисхождением). В такие мгновения душа обретает способность непогрешимо судить и, сознавая со всей ясностью, что к Нему-то она и стремилась, убеждается, что нет ничего более совершенного. Ибо тут немыслимо никакое заблуждение: где же можно было бы вернее сыскать истину? Так вот, то, что говорит она, ликуя, — «Это Оно!» — она и после изрекает, и теперь изъявляет безмолвием своим, и, упиваясь блаженством, она не обманывается, потому именно, что блаженствует; и говорит она это не оттого, что испытывает нечто подобное приятному щекотанию тела, но потому, что стала тем, чем была прежде, когда пребывала в блаженном состоянии […] Если бы даже все кругом сокрушилось и погибло, она и это приняла бы охотно, лишь бы только быть ей с Ним, — так велико блаженство этого единения[458]