у вас получилось?
– Пока не могу сказать, – отозвался голос из приемника.
Затем из громкоговорителя донесся новый голос, звучавший четко, громко и спокойно:
– Внизу три «Тигра», вокруг них люди.
По радиосвязи вновь раздался голос Аргус-Лидера, довольно раздраженный:
– Так вперед, поддай им жару. Нечего мешкать.
Оба самолета, с которых говорили пилоты, сейчас неслись на скорости около пятисот километров в час.
В другом фургоне связи из приемника заговорил полковник, командовавший передовым танковым подразделением, которое отбивало контратаку немцев на земле.
– У нас десять готовы, еще два на подходе, – сказал он. – Просто хотел сообщить, что тут горят немецкие танки. Прекрасное зрелище, прекрасное, прием.
– Какой замечательный штаб, – сказал солдат, поджаривающий тост с сыром на маленьком костре, который использовали и для обогрева, и для готовки. Сыр он достал из консервной банки пайка «К», ловко использовав для этой цели трофейный немецкий штык.
– Кстати, – сказал стоящий тут же лейтенант, – они атакуют и с другой стороны. Около тридцати танков идут с запада.
– Пусть идут, – бросил солдат, осторожно поворачивая хлеб, чтобы он прожарился со второй стороны. Где-то дальше по шоссе разорвался снаряд. Все на мгновение пригнулись – быстрое рефлекторное движение, – но никто, конечно, не обратил на это внимания.
Затем по радиосвязи раздался ликующий голос Аргуса:
– Те три готовы. Возвращаемся. Прием.
– Молодцы, – сказал офицер воздушной поддержки. – Лучшие! Моя эскадрилья.
– Нет, вы только послушайте его, – сказал артиллерийский офицер, который заходил доложить обстановку. – Можно подумать, «Тандерболты» всё одни сделали. Ладно, мне пора возвращаться к работе.
Возле штаба продолжала тихо стонать корова. Наш водитель, который весь день молчал, с горечью сказал:
– Что мне противно видеть, так это то, сколько скота погибло. Черт дери, они-то тут при чем? Это не их вина.
Рождество прошло почти незаметно. Все, кто мог, – то есть только служившие в батальонном штабе – побрились и съели по куску индейки. Остальные не побрились и съели по холодному пайку «К». Так миновало Рождество. В новогоднюю ночь никто особо не праздновал, так как у всех хватало работы и выпить было нечего. Первого января мы отправились на фронт, на участок к востоку от города Люксембург. Утром на фронте было тихо, если не считать артиллерии; большими хлопьями валил снег. Как и миллионы других людей, мы решили, что война нам безумно надоела, и чего нам действительно хотелось – взять санки и покататься с горки. Мы одолжили самодельные деревянные санки у любезного маленького мальчика и нашли крутой холм возле заброшенной каменоломни. Место, судя по всему, пользовалось популярностью: на нем уже каталась дюжина люксембургских детей с такими же санками, как у нас. Между тем небо прояснилось, вернулись вездесущие «Тандерболты» – теперь они кружили над фронтом менее чем в четырех километрах от нас. Самолеты сильно шумели, гремела артиллерия, но дети не обращали внимания ни на то, ни на другое. Крича от радости и азарта, они раз за разом слетали на санках с холма.
Наш водитель стоял со мной на вершине холма и наблюдал за детьми.
– Дети не такие уж глупые, – сказал он. Я не ответила. – Вообще-то они довольно умные, – продолжил он, а я снова промолчала. – Я хочу сказать, что дети правы. Кататься с горки – вот это подходящее занятие для людей.
Вечером, когда водитель высаживал нас, он сказал:
– Должен поблагодарить вас, ребята. Так весело мне не было с тех пор, как я уехал из дома.
В первую ночь нового года я подумала, какое прекрасное новогоднее обещание могли бы дать властители мира сего: немного узнать людей, которые в нем живут.
Многие были убиты, многие ранены, но те, кто выжил, продолжили «сдерживать» «нестабильное положение», постепенно заставили врага отступить, и в конце концов, говоря языком официальных заявлений, выступ был сглажен. Было трудно, и двигалось дело небыстро, но они это сделали – не безликие понятия вроде армий, дивизий, полков, а люди, каждый отдельный человек – ваши люди.
«Черная вдова»
Январь 1945 года
Днем по полю носились, рыча, как бульдоги, «Тандерболты»: они взлетали и приземлялись, а пилоты вваливались в хижину для инструктажа и докладывали о пораженных целях офицеру или толпились вокруг большой карты, получая последние инструкции перед следующим вылетом. На другой стороне поля выстроилась флотилия военно-транспортных C-47, санитарные машины медленно и осторожно ползли к ним по глубоким замерзшим колеям, а санитары поднимали укрытых одеялами раненых на борт самолетов. Когда весь груз больных, страдающих людей наконец оказался на борту, тяжелые транспортные самолеты двинулись по взлетной полосе, чтобы лететь в Англию. Ветер беспрепятственно атаковал серо-стальную грязь летного поля, поднимал пыльные облака снега. Это поле было таким же уродливым, как и все передовые аэродромы: по его краям стояли казармы эскадрилий и палаточный госпиталь. Воздух вибрировал от шума самолетов, и все вокруг казались маленькими, закоченевшими от холода и ужасно занятыми.
Когда темнело, на поле воцарялась тишина, ничто не шевелилось, и аэродром превращался в сибирскую пустошь, лунное плато, самый край мира. Когда темнело, на дежурство заступали «Черные вдовы»[59].
Сейчас майор, командовавший этими ночными истребителями, мужчина двадцати шести лет, но с тяжелым усталым взглядом, который на войне появляется у всех молодых, произносил речь. Штаб его эскадрильи сколотили из досок от немецких бараков, там было очень холодно: комнату обогревала одна железная печка и освещала пара простых лампочек.
– По нам стреляют все, – сказал он. – Свои бомбардировщики, свои зенитки, вражеские зенитки и вражеские истребители. Да вообще кто угодно; все они имеют право в нас стрелять. В общем, не советую.
Прошлой ночью сбили один из их самолетов, и врач эскадрильи, подъехавший на место крушения, по возвращении доложил, что от пилота и радиста не осталось ничего, кроме четырех стоп и двух ладоней. На сожаление и скорбь времени нет никогда, по крайней мере нет времени, чтобы проявить эти чувства; кажется, что смерть лишь делает живых злее, заставляет никогда не забывать о постоянной опасности. Смерть напоминает, что это может случиться и с вами, и все боятся и ненавидят это напоминание.
– Что ж, – сказал майор, – если вы все-таки летите, пойдемте со мной. Первый вылет мой.
Мы поужинали в пять, к этому моменту уже стало темно. Американцы в Европе называют любое крупное здание «шато», и их столовая, по этой классификации, тоже находилась в «шато», то есть в большом, грязном, темном и холодном доме. Пилоты и радисты, уже одетые в летную форму, ели в просторной комнате, передавали друг другу тяжелые блюда с едва теплой невкусной едой через длинные столы, смеялись и кричали, ужиная второпях.
Капитан рядом со мной начал снова перечислять ужасы ночных полетов, пока майор не сказал:
– Она сейчас полетит с нами, так что оставьте ее в покое. Расскажите ей что-нибудь хорошее.
Капитан тут же переключился:
– В любом случае, будет красиво. Там наверху очень красиво, и ночь будет ясной.
Я передала майору миску с застывшим картофельным пюре и подумала, что нет мифа глупее, чем миф о красивой жизни летчиков. Возможно, всему виной фильмы о пилотах времен предыдущей войны: казалось, их герои всегда жили в настоящих шато, ели за изысканными столами, уставленными хрусталем и фарфором, попивали шампанское. Согласно мифу, летчики возвращаются домой с опасной работы, принимают горячую ванну, надевают идеально сшитую форму и коротают свободное время с весельем, смехом и пением. На самом деле они живут на этих передовых аэродромах, и жизнь эта похожа на ад, лишь немногим лучше, чем в окопах. Спят они в основном в палатках, здесь всегда холодно и нечего делать, кроме как летать, спать, есть и снова в ужасных условиях ждать вылета. Но они всегда с сожалением говорят о пехоте, которой действительно приходится «нелегко».
После ужина, во время которого все, кроме меня, как следует подкрепились, мы вернулись в штаб эскадрильи. Меня одели в летные брюки, ботинки и куртку, и я все больше чувствовала себя похожей на бездыханный