Ваше благородие, — тут же окликнул меня знакомый голос. Оборачиваюсь, давешние казаки. Караулили меня что ли? А что не зашли? Я вроде не прячусь ни от кого, — Ваше благородие, — выступает вперед задиристый Семен, — Вы простите меня Христа ради. Я думал, стало быть, Вы подсыл от купцов. Опять, стало быть… Ходят тут… А нам расхлебывай… Офицеры ругаются, стало быть… А мы что… Разве углядишь за всеми? — и тут же получил тычок под ребра от дядьки Степана за лишние разговоры. Взрослый казак, перебив ставшего вдруг косноязычным Семена, вмешался в разговор:
— Ваше благородие, Дмитрий Никитич, прощения просим за встречу не ласковую. Не побрезгуйте казацким столом. Всей сотней просим. Помянем братов. Ведаем, что это Вы за них отомстили и хорунжего нашего у супостатов отбили. Рассказывал нам то его благородие.
Эх, знал бы, не наедался, но и отказать нельзя.
— Накормила меня Аксинья, казаки. Но чарку за помин душ казачьих грех не выпить, — посмурневшие, было, лица разгладились, — Да и какое я вам благородие? Не служивый я. Дмитрием зовите.
Служивые одобрительно загомонили. Дядька Степан тут же на них цыкнул.
— Добре. Васька, — он ткнул рукой в казака с роскошной бородой под Александра Третьего. Тезка твой — Митрий. Это Иван. А этот алахарь[vii], как ты знаешь — Семен. Ну а я Степан, стало быть, — представил всех бородатый, — Айда что ли? — видно было, что казаки еще не определились, как вести себя со мной. Ничего, это до первой рюмки, а дальше разберемся. Не чужие люди, чай, свои, русские.
Казачья казарма располагалась в крайнем бараке, практически на самом берегу Чаусы[viii]. Там и разместились, на бережку за бараками под раскидистым старым тополем. Коллектив организовался не большой. Десяток бородатых казаков лет под сорок, и уже знакомая мне пятерка. Видимо самые уважаемые в сотне люди. Единственным молодым оказался как раз задиристый Семен. Да и то, потому что, не смотря на молодость, уже успел отличиться в боях на туркестанской линии, был ранен и переведен по ранению в запасной разряд. Ему и пришлось больше всего суетиться, следя за дымящимся над углями мясом, да кромсая кинжалом хлеб, сало и ароматные терпкие огурчики. Едва был разлит шибающий сивушным духом мутный самогон, дядька Степан, подав одну чарку мне, вторую поднял сам, следом разобрали тяжелые оловянные кружки казаки:
— Помянем казаков, — глухо проговорил Степан и, не скрывая слез, добавил, — Мы с Федьшей Малыхиным еще с текинцами рубились. Как брат он мне был. А сгинул дома, почитай. От варнаков проклятых смерть лютую принял, — казак перекрестился, пробормотав, — Царствие Небесное! — сипло выдохнул и выпил не закусывая. Ну и мы вместе с ним, как полагается, молча и не чокаясь. Казаки еще при этом крестились. Кто размашисто, во всю грудь, кто мелко и быстро. Пришлось и мне не выделяться. Для местных это важно, а мне… А я еще не знаю. Нет во мне веры, но и неприятия, как раньше тоже нет. Просто все равно.
Закусили. Повелись разговоры. О службе, доме, обо мне. Рассказал ту же историю, что Володе и отцу Федору. Потом еще выпили. Казаки о чем-то пошептались, Степан глянул на молодого казака:
— Семша! — и тот мгновенно сорвался в казарму. Так же быстро, бегом, вернувшись обратно с каким-то тряпичным свертком, который передал Степану. Служивые стали подниматься. Встал и я.
— Ты вот что, Митрий Никитич, — дядька стал разворачивать промасленную холстину, — Прими от круга казачьего за ребят наших да за спасение хорунжего, — Степан достал из свертка саблю, вернее шашку и кинжал. Явно комплект. Ножны украшены серебром, гусек выполнен в виде головы хищной птицы без всяких камней и украшательств, лишь неглубокие штрихи и борозды в которых угадываются перья и загнутый к рукояти клюв. Нет, это не перья, это боевой шлем, а крученный из кожаных шнурков темляк стилизован под плюмаж. — Я это оружие лично с туркменского юзбаши снял, — поясняет казак, но я его почти не слышу.
Есть в белом оружии что-то мистическое, притягательное, манящее. Не устоял и я перед этой магией. Или это опять граф во мне проснулся? Тот-то фанатиком был всего колюще-рубящего, не такой, конечно, как старый Лейонхуфвуд, но вполне под стать герцогу, даже в предсмертной записке, не забывшему про свою коллекцию холодняка.
Руки чувствуют приятную тяжесть. С детским непонятным даже самому себе восторгом и глупой улыбкой потянул шашку из ножен. Блеснул серебристый в синих разводах клинок. Было видно, что предыдущие хозяева за оружием следили. Ни рыжинки на металле не видно. Но какое же оно прекрасное! Хищное и красивое! Кинжал тоже хорош, но у меня нож не хуже и родней в руке. А вот шашка!
— Семша, подержи, — не глядя, сую в руки молодого казака кинжал, а сам, поцеловав лезвие, резко вытаскиваю шашку на свет. Парадно-выходной сюртук, за который отдал кучу денег, безжалостно летит на землю. Тряпки этот такая мелочь, когда в руках играет лучами солнца настоящее чудо!
Делаю неуверенный взмах, будто в детстве палкой по крапиве и сам понимаю, как смешно это выглядит. Ловлю на себе снисходительно-улыбающиеся взгляды, слышаться веселые подначки и смех. Ну, да. Не рубака я. А вот Строганов рубака и фехтовальщик знатный был. Второй замах получается лучше. Мышцы с непривычки слегка тянет, отдаваясь болью в плечо и лопатку. Интуитивно пускаю туда волну биоэнергии. Второй взмах получается лучше, рукоять плотно садится в руку. Я начинаю чувствовать клинок, его вес, инерцию, желание боя. Широкий амплитудный рубящий удар из-за плеча получается почти идеально.
Ноги сами встают в стойку. Это уже точно граф. Меня захлестывает волна безумия. Не того черного, тяжелого, что до сих пор иногда приходит ко мне по ночам. Другого. Как у Пушкина. «Есть упоение в бою, у бездны мрачной на краю» Да это оно! То самое упоение. Ноги и руки двигаются сами. Я уже не осознаю себя. Клинок начинает порхать в руке сам по себе. А перед ним в таком же смертельном танце кружатся десятки, нет сотни призраков. Ощерившиеся в боевом безумии пятна, там, где должны быть лица. Я не вижу никаких отличительных черт, они размыты, лишь яростный оскал. Они пытаются убить нас, уничтожить меня и клинок. Но мы сильней, быстрей, умелей. Вот один растворился, другой, третий, последний. Я замираю. Ноги, руки, спину сводит судорогой, я едва не падаю.