– И когда они насытятся любовью, тут занавески постели разрываются, разрушаются и спадают драпировки комнаты. И цветы умирают, потому они хорошо знают, что им больше нечего делать. Они умирают, чтобы позже снова возродиться для любви!
Далеко отбросив от себя оголенную тычинку, он крикнул:
– Любите, миледи, любите, как цветы!
Потом он быстро взял свой футляр, поднялся и, поклонившись нам, пошел по лужайкам, топча своим согнувшимся и раскачивающимся телом цветущий газон морского лука, сайгачного корня и нарциссов.
Клара некоторое время провожала его глазами, а когда мы снова направились к колоколу, сказала:
– Смешон этот жирный чудак. Он похож на ребенка.
Я воскликнул, пораженный:
– Как вы могли подумать это, дорогая Клара? Но это же чудовище! Даже ужасно подумать, что между людьми существует подобное чудовище! Я чувствую, что отныне всегда передо мной будет стоять кошмар в виде этого ужасного лица, я буду чувствовать всегда:ужас от его слов. Уверяю вас, вы причиняете мне огорчение.
Клара быстро возразила:
– И ты тоже огорчаешь меня. Почему ты утверждаешь, что толстый чудак – чудовище? Ты тут ничего не понимаешь. Он любит свое искусство, вот и все. Как скульптор любит скульптуру, а музыкант – музыку. И он чудесно говорит о нем. Разве это не удивительно и не досадно, что ты в душе не хочешь понять, что мы в Китае, а не, слава Богу, в Гайд-Парке или в Бондивере, посреди грязных буржуа, которых ты обожаешь? По-твоему, во всех странах должны быть одинаковые нравы? И какие нравы? И какие нравы! Прекрасная мысль! Значит, ты не чувствуешь, что тогда можно было бы умереть от однообразия и никогда больше не путешествовать, мой милый!
И вдруг еще более ясным тоном упрека она добавила:
– Ах, ты совсем не любезен! Ни на одну минуту тебя не покидает твой эгоизм, даже для самого малого удовольствия, какое я прошу у тебя. С тобой ведь никакой возможности повеселиться. Ты никогда и ничем не доволен. Ты противоречишь мне во всем, что я люблю. Не говоря уже про то, что мы, может быть, благодаря тебе, опоздали к самому прекрасному!
Она печально вздохнула:
– Вот снова пропал день! Не везет мне.
Я попробовал защищать и успокоить ее.
– Нет, нет, – наcтаивала Клара, – очень плохо. Ты – не мужчина. Даже при Анни было то же самое. Ты отравлял всякое удовольствие своими обмороками маленькой пленницы и беременной женщины. Тебе бы сидеть дома. Правда, ведь это глупо? Ездят веселые, счастливые, чтобы мило повеселиться, посмотреть удивительные зрелища, поволноваться необыкновенными чувствами, а потом вдруг делаются грустными, и все кончено! Нет, нет! Это глупо, глупо, это слишком глупо!
Она сильнее повисла на моей руке, у нее на лице сердитая и нежная гримаска, такая изящная, что я почувствовал, как по моим жилам пробежала дрожь желания.
– А я делаю все, что ты захочешь, как бедная собачонка! – ныла она.
Потом добавила:
– Я уверена, что ты считаешь меня злой, потому что мне нравятся вещи, которые заставляют тебя бледнеть и трепетать. Да, ты считаешь меня злой и бессердечной?
Не дожидаясь моего ответа, она продолжала:
– Но и я бледнею, и я также трепещу. Без этого не было бы удовольствия. Ну, ты считаешь меня злой?
– Нет, дорогая Клара, ты не злая. Ты…
Она быстро прервала меня, подставив свои губы:
– Я не злая. Я не хочу, чтобы ты считал меня злой. Я милая и любопытная бабенка, как все женщины. А вы, вы только – мокрая курица! И я вас больше не люблю. Целуйте вашу маму, милый мой. Целуйте крепко, крепче… очень крепко. Нет, я вас больше не люблю, тряпка. Да, вы только милая тряпка и больше ничего.
Веселая и серьезная, улыбающаяся и с морщинкой, которая у нее появлялась в гневе, как и в страсти, она прибавила:
– Сказать только, что я женщина, совсем маленькая женщина, совершенно хрупкая, как цветок, такая же нежная и хрупкая, как бамбуковый стебель, и что из нас двоих мужчина-то я… и что я стою двоих таких мужчин, как ты!
Желание, возбуждающееся во мне ее телом, соединялось с безграничной жалостью за ее пропащую и безумную душу.
С легким презрением она произнесла фразу, которая часто срывалась с ее губ:
– Мужчины! Они не знают, ни что такое любовь, ни что такое смерть. Они ничего не знают, и всегда печальны, и плачут! Они безо всякой причины падают в обморок от всяких пустяков.
Вдруг, перескочив с одной мысли на другую, как пучок с цветка на цветок, она спросила:
– А правда ли то, что нам сейчас рассказывал толстый добряк?
– В чем дело, милая Клара? И какое нам дело до толстого добряка?
– Толстый добряк сейчас рассказывал, что у цветов иногда двадцать самцов удовлетворяют страсть одной самки. Эта правда?
– Конечно, правда!
– Правда? Хорошо! На самом деле, правда?
– Ну, без сомнения!
– Толстяк не смеялся над нами? Ты уверен?
– Что ты чудишь? И почему ты у меня спрашиваешь это? Почему ты смотришь на меня такими странными глазами? Это правда!
– Ах!
Она задохнулась, закрыв на секунду глаза. Грудь ее вздымалась, она тяжело дышала…
И, склонив голову мне на грудь, она прошептала:
– Я хотела бы быть цветком. Я хотела бы… Я хотела бы быть всем!
– Клара! – умолял я. – Милая Клара!
Я сжал ее в своих объятиях… Я качал ее на руках.
– Ты нет? Ты не хотел бы? О, по-твоему, лучше остаться на всю жизнь мягкой тряпкой? У, грубый!
После короткого молчания, во время которого мы сильнее слышали, как кричал красный песок аллеи под нашими шагами, она певучим голосом заговорила:
– Я тоже хотела бы, когда я умру, я хотела бы, чтобы в мой гроб положили бы самые сильные запахи, цветы фаликтра и изображения греха, прекрасные изображения, жгучие и обнаженные, как те, что украшают ковры моей комнаты. Или же, я хотела бы быть погребенной без платья и савана в подземельях храма Слона… со всеми этими странными каменными вакхами… ласкающими и раздирающими, я хотела бы бешеного сладострастия. Ах, мой милый! От такого я хотела бы уже быть мертвой!
И быстро добавила:
– Когда умрешь, ноги касаются дерева гроба?
– Клара! – умолял я. – Зачем всегда говорить о смерти? И ты хочешь, чтобы я не был печален? Умоляю тебя, не своди меня совсем с ума. Брось все эти мучающие меня мысли, и вернемся назад. Сжалься, милая Клара, вернемся!
Она не слушала мою просьбу и продолжала, а в ее тоне, не знаю, что было – волнение или ирония, нервные слезы или едкий смех:
– Если ты будешь около меня… когда я буду умирать, мой дорогой, слушай хорошенько! Ты положишь, да, ты положишь красивую подушку из желтого шелка между моими несчастными ножками и деревом гроба. А потом, ты убьешь мою красивую лаосскую собаку, и положишь ее, окровавленную, около меня, как она имела обыкновение ложиться сама около меня; ты знаешь, одна лапа на моем бедре, а другая на груди. А потом, долго, долго ты поцелуешь меня, мой милый, в губы, и в волосы. И будешь рассказывать мне истории, красивые истории, укачивающие и жгучие. Истории такие, которые ты мне говоришь, когда любишь. Не хочешь, мой милый? Обещаешь? Не делай такого похоронного лица! Печально не умереть, печально жить, когда несчастлив. Поклянись, поклянись, что обещаешь!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});