— Не убью, — чеканит Остенберг, вытаскивая из-за пояса мешок. — Я по другому поводу.
С этими словами он вытряхивает холстину, дьякон не поёт, а кричит, видя, что принёс в храм красноармеец.
— За что купил, за то и продаю, — говорит Остенберг, и голова вспыхивает, как серная головка, пламя ползёт из ушей и глаз, длинные волосы и борода занимаются огнём. И во всём этом огненном полыхании рот мёртвого атамана щёлкает зубами, пытаясь укусить кого-нибудь напоследок, но замирает, обугленный.
Дьякон долго смотрит на сгоревшую голову, а когда поднимает осоловевший взор, обнаруживает, что красноармеец ушёл из церкви.
* * *
Рано на рассвете покинула конница уездный городок с переливающимися на солнце куполами церкви.
Мимо сёл, мимо весны шли они, шли, оставляя позади само прошлое, устремлённые, одухотворённые. Ими писали историю новые боги, но, значит, и они писали, и они были богами!
А впереди их ждал изумительный, переливающийся гранями мир, такой невероятный, что дышать было сложно, а петь легко. Там шли грандиозные стройки, росли огромные цветы, там люди становились святыми, падая в чернозём, и взлетали ввысь серебряные точки, и дети смеялись. Там ординарца Третьяка зарубит белоказак в 21-ом, а комбрига Остенберга расстреляют как врага народа в 29-ом. Ну и что? Ведь шли, становились, взлетали…
Ведь смеялись же дети, смеялись?
Смотрит вдаль молчаливый комбриг, и Третьяк хочет спросит его, о чём он думает. Но вместо того, чтобы спросить, ординарец начинает представлять будущее советских людей, и полагает, что теперь они с командиром думают об одном.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});