Как уже совсем рассвело, пришел какой-то господский приказчик покупать из обоза рыбу. Был он земляк Ломоносову, коего лицо показалось ему знакомо. Узнав же, кто он таков и об его намерении, взял к себе в дом и отвел для житья угол между слугами того дома.
У караванного приказчика был знакомый монах в Заиконоспасском монастыре, который часто к нему хаживал; через два дня после приезда его в Москву пришел с ним повидаться. Представив он ему молодого земляка, рассказал об его обстоятельствах, о чрезмерной охоте к учению и просил усильно постараться, чтоб приняли его в Заиконоспасское училище. Монах взял то на себя и исполнил самым делом. И так учинился наш Ломоносов учеником в сем монастыре. Дома между тем долго его искали и, не нашед нигде, почитали пропадшим до возвращения обоза по последнему зимнему пути: тогда уже узнали, где он и что он”.
Что отец Ломоносова действительно знал, где его сын и что он делает, – это не подлежит никакому сомнению, так как Михаил Васильевич сам говорил, что получил от отца не одно письмо с просьбою воротиться домой.
На первых порах молодому человеку пришлось довольно тяжело в монастыре. Вообразите себе, в каком положении очутился высокий, статный юноша с пробивающимся пухом над верхней губой, когда поступил в низший класс школы и оказался товарищем малолетних школьников; вообразите, с каким удивлением все эти малые ребята уставились на него, каким звонким, задорным и неудержимым смехом разразились все они, когда узнали, что этот здоровенный парень пришел зубрить вместе с ними латинскую азбуку! Шуткам, насмешкам и издевательствам, само собой разумеется, конца не было. Все прыгали вокруг него, кричали, хохотали, показывали на него пальцем: “Смотрите-де, какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться!” – как выразился сам Ломоносов, вспоминая об этом тяжелом для него времени. Но подобные неприятности были весьма незначительны по сравнению с тою бедностью, в которой он очутился. В день выдавался всего один алтын[2] жалованья. Из этой суммы он мог позволить себе истратить только денежку[3] на хлеб, денежку на квас, а остальное уходило на бумагу, обувь и прочие нужды. Таким образом приходилось жить изо дня в день, без всякой надежды на улучшение в близком будущем, и это после того довольства, которым он пользовался в отцовском доме! А тут еще письма отца, постоянные усовещивания и просьбы возвратиться, понять, что для него же, для сына, он копил копейку за копейкой, кровавым потом наживал состояние, которое по смерти его расхитят чужие люди. Желая во что бы то ни стало вернуть сына, Василий Дорофеевич пишет ему, что такие-то и такие-то хорошие люди с радостью отдадут за него своих дочерей. Сколько соблазна! Недаром Ломоносов писал, вспоминая об этой тяжелой поре: “Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имели”. Но жажда научного знания, всецело завладевшая пылкой и страстной душой нашего молодого человека, заставляла его забывать обо всех неприятностях и лишениях, которые приходилось терпеть изо дня в день, и, не колеблясь, бесстрашной рукой порывать все связи со своим прошедшим. Вряд ли в это время юный Ломоносов знал, куда приведет его путь, избранный им; вряд ли даже жила в нем твердая уверенность, что, отдавшись своему влечению к науке, он сделает свое будущее лучшим и более светлым, чем было его прошедшее. Вероятнее всего, что даже в мечтах увлекающегося юноши образ заманчивого будущего не находил определенных очертаний и красок. Мечты – в какую бы несбыточную и фантастическую область ни уносили нас – всегда держатся на фундаменте реальных фактов прошедшего. А Ломоносов, порвав с прошедшим, вступил в совершенно новую для него жизнь, ни условий, ни форм проявления которой он тогда еще не знал. Отсюда становится понятным, в каких неопределенных и спутанных контурах выступало перед ним это далекое будущее. Но неопределенное и неясное не имеет в себе достаточно силы, чтобы человек решился сделать шаг, могущий резко изменить все направление его жизни. Если бы нашим юношей руководили соображения о будущем, мечты о карьере ученого, то, наверное, из этих туманных мыслей и эгоистических волнений ничего бы не вышло. В том-то вся и суть, что Ломоносовым руководила живая и напряженная страсть – жажда научного знания. Эта беззаветная любовь к науке, наполнявшая пылкую душу здорового парня, подчинила себе все его существо. Для юноши знание само по себе являлось единственной целью, оно порождало все его стремления и давало им высшее и законченное удовлетворение.
И заметьте, что сын рыбака вовсе не был мечтательным “баловнем судьбы”, никогда не имевшим надобности вступать в реальную жизнь с ее напряженной и грубой борьбой за существование. Нет, совсем напротив, молодой Ломоносов с десятилетнего возраста окунулся в эту суровую школу жизни, отроком уже являлся ответственным представителем интересов семьи и отлично усвоил себе практическую сметку, чуждую всякой сентиментальности и неразборчивой доверчивости. Для него мир вовсе не был окрашен в розовые тона и отнюдь не состоял из одних добродетельных и благодушных людей. В ту ночь, когда смельчак обдумывал свой побег из отчего дома и горячее сердце юноши трепетало от сладкой истомы охватившего его желания, он, наверное, крепко поразмыслил о том, на что решается, и совершенно отчетливо нарисовал себе те нужду и горе, с которыми ему неизбежно придется встретиться. Но желание было слишком интенсивно, чтобы могло померкнуть от созерцания этих мрачных картин.
Такова была благородная, высокая и бескорыстная страсть, овладевшая всем существом молодого человека.
Она явилась как бы откликом на прекрасную и плодотворную мысль Петра Великого о необходимости для России широкого образования; она, эта страсть, и создала того серьезного русского ученого, в котором так нуждалась в то время Россия и о котором великий реформатор мечтал как о венце своих забот по развитию наук в нашем отечестве.
Славяно-греко-латинская академия. Гравюра XIX в.
В Заиконоспасском монастыре Ломоносов принялся учиться с великой охотою и неослабевающей энергией. По прошествии первого полугодия его переводят уже из низшего класса во второй; затем, в том же году, – в третий класс. Через два года он уже настолько овладел языком древних римлян, что в состоянии был сочинять небольшие латинские стихотворения. “Тогда начал учиться по-гречески, а в свободные часы, вместо того чтобы, как другие семинаристы, проводить их в резвости, рылся в монастырской библиотеке. Находимые в оной книги утвердили его в языке словенском. Там же, сверх летописей, сочинений церковных отцов и других богословских книг, попалось в руки его малое число философических, физических и математических книг. Заиконоспасская библиотека не могла насытить жадности его к наукам, прибегнул к архимандриту с усиленною просьбою, чтоб послал его на один год в Киев учиться философии, физике и математике…”, – рассказывает Штелин. На эту просьбу архимандрит ответил согласием и выдал ему деньги на проезд. Этот факт показывает, как уже в то время начальство училища серьезно смотрело на занятия Ломоносова. К сожалению, того, что он надеялся получить от Киевской академии, она ему не дала. Там все подчинила себе польская схоластика, и вместо положительных знаний, которых так жаждал юноша, он встретил здесь, правда весьма изощренные, но зато и достаточно бессодержательные, философские и богословские прения. В них, главным образом, и заключались все занятия в Академии. “Навостриться спорить” тут Ломоносов мог прекрасно, но не это манило его: не прошло и года, как он, разочарованный в Киевской школе, возвратился назад, в Москву, где его ожидали крупные события, открывшие наконец ему свободный доступ к изучению западноевропейской науки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});