Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мечта же… — Ида выпустила дым кольцами. — Ну да, мечта… она, конечно, осталась… куда же русскому человеку без Индии? Без сладких скрипок — куда? Без мечты — как без коровы: не выжить…
4.Ида часто вспоминала о своих учителях — об актрисе Серафиме Биргер, Великой Фиме, и ее муже Константине Борисовиче Бродском, которого все называли просто — Кабо. Вскоре после двадцатого съезда Фима была реабилитирована, вышла на волю, вернулась в Москву и написала Иде. Она бросилась в столицу — никого ближе Фимы и Кабо у нее тогда не было. Втроем — Серафима, Кабо и Ида — они отправились в «Метрополь». Серафима шутила, смеялась, рассказывала о годах, проведенных в северном Казахстане, о театре, который она организовала в лагере:
— Смерть Хозяина мы отметили «Гамлетом». Лагерь-то женский, и все мужские роли исполняли женщины. Я была Клавдием. Когда меня убили, зал встал и зааплодировал!
Когда она вышла в туалет, Кабо наклонился к Иде:
— Помнишь разговор Гамлета с актерами, прибывшими по его приглашению в Эльсинор? Гамлет просит актера прочесть монолог Энея… о смерти Приама и о царице Гекубе…
Ида кивнула.
— Вчера вечером Фима перед зеркалом начала читать… ни с того ни с сего… Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело… и вдруг заплакала… — Кабо жалобно улыбнулся. — Она то и дело бегает в туалет… застудила там мочевой пузырь… цистит…
Вернулась Серафима, и Кабо с пафосом заговорил о провинции: «История пишется в столицах, но делается в маленьких городках». К их столику подошел офицер с букетом цветов, извинился, начал говорить что-то о великом вкладе Серафимы Биргер в советское искусство, о том, что ее роли навсегда останутся в истории кино…
— При условии, что история кино останется в истории, — с улыбкой прервала его Серафима, принимая розы. — Спасибо, полковник.
А когда он отошел, вдруг с ожесточением сказала Иде:
— Замысел, вот что спасает. У тебя должен быть замысел, мечта, и тогда ты останешься свободным человеком в самой страшной тюрьме. Сосредоточься на замысле!
Перевела дух, обмякла.
— Как ты там, в своем Чудове? Чем живешь?
— Продаю шубы.
— Шубы?
— Я привезла из Англии двадцать шуб. Горностай, соболь… На это можно жить.
— Но шубы не могут быть замыслом.
Они заговорили о будущем — Фима мечтала о возвращении в театр, о новых ролях в кино. «Я готова всех этих гертруд и катерин ложкой есть, — говорила она. — Я не соскучилась — я проголодалась!»
Через полтора месяца Серафима отравилась нембуталом. Покончила с собой через сорок семь дней после выхода на свободу.
Был понедельник, когда Ида получила телеграмму от Кабо. Похороны Фимы были назначены на среду.
До Москвы тогда можно было добраться только на попутках — либо на леспромхозовской машине, либо на телеге с кем-нибудь из чудовцев, отправлявшихся на базар. Но день был будний, никто в столицу не собирался, и Иде пришлось идти пешком до Кандаурова. Всю жизнь потом она вспоминала об этом путешествии. В шляпке с вуалью, в черном легком пальто, в туфлях на высоких каблуках она часа два добиралась до Кандаурова. Холодный ветер, дождь, липкая слякоть — это в разгар лета. Всякий раз при встрече с груженым лесовозом Иде приходилось выбираться на обочину, прятаться в придорожной канаве от грязных брызг. Промокшая и озябшая, в Кандаурове она зашла в столовку, выпила рюмку водки и съела бутерброд с сыром — твердым, как фанера. Мужчины в ватниках и женщины в темных платках, сидевшие за столами, с любопытством поглядывали на Иду, пахнущую французскими духами. Она не замечала их взглядов. Она думала о Фиме, о Великой Фиме, о бессмертной Фиме. Нембутал — это ведь, кажется, снотворное. Яд. Фима приняла яд и умерла. Как это происходит? Она легла в горячую воду, приняла горсть таблеток и уснула навсегда. Нет, вряд ли. Фима наверняка подумала о своем увядающем нагом теле, которое чужие люди будут вытаскивать из ванны, чертыхаясь сквозь зубы. Нет и нет. Она сходила в парикмахерскую, сделала маникюр и педикюр, надела красивое платье, выпила полбокала шампанского… Ида стала мысленно перебирать платья Фимы и остановилась на элегантном темно-синем: оно подчеркивало девичью фигуру и выставляло напоказ стройные ноги. Туфли-лодочки, тонкая нитка жемчуга, серьги с крошечными бриллиантами, три капли духов, бледная помада, сигарета с золотым мундштуком…
Ида подняла голову — на нее смотрела вся столовка — и поняла, что плачет в голос.
Потом она забралась в кузов попутки, устроилась среди мешков, рядом с мужчинами в телогрейках и женщинами в темных платках, и уснула, а когда на Казанском вокзале очнулась, выяснилось, что у нее украли сумочку, в которой был кошелек со всеми деньгами. Уже темнело, когда она добралась пешком до квартиры Кабо и узнала, что гроб с телом Фимы увезли на Кандауровское кладбище. Она заняла денег у прислуги, поймала такси, но когда приехала на кладбище, там уже никого не было, и сколько ни бродила она в темноте по дорожкам между оградами, отыскать могилу Фимы так и не смогла. Пришлось пешком возвращаться в Чудов — под холодным дождем, по липкой грязи. На полдороге сломался каблук. Ида оглянулась — никого поблизости не было — и заревела. Ей не удалось проводить Фиму в последний путь. Фима… темно-синее платье, сигареты с золотым мундштуком, хриплый голос… Ида сняла туфли и пошлепала в шелковых чулках по грязи. Ей было горько, стыдно и одиноко.
Через неделю она получила от Кабо письмо — оно было, как обычно, многословным: «В юности мы часто судили о жизни, о людях с высоты ненаписанных книг и несыгранных ролей. Мы верили в бога, который жил в наших душах, а потому были жестоки к окружающим: бог других людей казался нам существом низким, ниже нашего. Тогда мы еще не понимали, что в Бога не верить надо — Его надо любить, как любят свое дитя. Любовь спасала Фиму в лагере. Помнишь, в ресторане она говорила тебе о замысле, который позволяет оставаться свободным даже в тюрьме? На самом деле она говорила о любви».
Кабо всегда был склонен к резонерству, ему хотелось поговорить, а Фимы рядом не было. Кабо боялся пустоты и пытался ее заговорить. Фима не боялась пустоты, которую называла родиной и домом актера. Но только настоящему художнику, говорила она, по силам создать такую пустоту, в которой звезда загорится сама собой.
Тогда-то Ида и подумала впервые о том, что именно к этому — к попыткам зажечь в пустоте звезду — и сведется вся ее жизнь, и ей впервые стало страшно.
Замысел, любовь, Бог, липкая грязь…
— Спектакль близится к концу, — сказала мне Ида, — а я так и не поняла, что за роль я играю. Фима говорила, что нередко окончательный смысл роли становится ясен только после того, как она сыграна. — Помолчала. — Жалкая царица… Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело…
Мы стояли на Кошкином мосту, и ее волшебный гнусавый голос звучал в темноте печально, но не жалобно.
Я вышел из «Собаки Павлова», где продолжались поминки, обошел площадь и спустился по Жидовской к Французскому мосту. Здесь начинались наши долгие прогулки. Ида брала меня за руку — мне бывало страшно, когда мимо нас по мосту проезжали тяжелые грузовики, — и мы поднимались по отлогому берегу к лесу. Справа тянулись склады леспромхоза, горы бревен, щепы и опилок. Мы выбирались на знакомую тропу и углублялись в лес.
Кое-где еще встречались следы великой стройки, которой командовал генерал Холупьев: куски колючей проволоки, вросшие в деревья, окаменевший мешок с цементом, сгнившие остовы деревянных построек, ржавый рельс во мху, шпалы в лопухах, все еще припахивающие креозотом… Но чем дальше мы уходили от города, тем реже попадались нам останки неестественной жизни. Лес становился гуще, тропинка — уже.
Целью наших походов почти всегда была Хилая церковь. Она стояла на краю села Хилого, которое захирело задолго до войны. В начале тридцатых священника с семьей сослали на Урал, а деревянную церковь подожгли. Но она не сгорела — только обуглилась. Люди утащили из нее все, что могло пригодиться в хозяйстве, и содрали медь с купола. Ограбленная и заброшенная церковь гнила и разваливалась, и в то время, когда я увидел ее впервые, представляла собой не здание, а унылое место, заросшее корявыми березками и ольхой. Между деревьями кое-где дотлевали черные бревна, облепленные ложными опятами, а оплывший фундамент был скрыт папоротниками и кустами ежевики.
Хилая была примечательна только тем, что здесь тайком от мужа мать крестила Иду.
Мы устраивались на бревне, съедали по бутерброду и выпивали по чашке чаю из маленького термоса, а потом Ида закуривала сигарету. Никогда я не слышал от нее ни слова сожаления о погибшей церкви, да и никаких воспоминаний, связанных с этим местом, Ида не сохранила. Церковь эта была такой же целью наших прогулок, какой могло быть любое другое место, где можно было передохнуть, перекусить и выкурить сигарету.
- Жунгли - Юрий Буйда - Современная проза
- Марс - Юрий Буйда - Современная проза
- Про электричество - Юрий Буйда - Современная проза
- Нигде в Африке - Стефани Цвейг - Современная проза
- Терракотовая старуха - Елена Чижова - Современная проза