Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Еще ничего не известно…
«Все эгоисты, все думают только о себе», – горько жаловался сам себе Карташев.
Зато из дому слали ему без счета радостные поздравительные письма и телеграммы. Энергично звали его домой.
Конечно, приятнее было бы приехать уже настоящим инженером-строителем, с местом, с бумажником, наполненным деньгами. Но и без этого тянуло туда, где любят и ждут.
– Поеду, – решил Карташев.
Зашел к Шуману, по обыкновению не застал его дома и оставил ему записку, что завтра с почтовым уезжает.
Шуман незадолго до отхода почтового поезда приехал на вокзал.
– Ну, что, как твои дела? – спрашивал его Карташев.
– Клюет, – ответил уклончиво Шуман.
– А у меня ничего не выгорело, – пожаловался Карташев.
– Гм… – промычал в ответ Шуман.
Перед последним звонком появился Шацкий.
В злополучный год болезни Карташева и его Шацкий отстал на один год, и с тех пор бывшие друзья почти не виделись.
Шацкий остался Шацким. Ломаясь, изображая из себя героя того романа из иностранной жизни, который последний прочел, он церемонно и галантно, едва дотрагиваясь до протянутой руки Карташева, проговорил:
– Узнал, что уезжаешь, и счел долгом проводить тебя.
– Ну, а я пошел, – сказал Шуман. – Прощай.
Он запыхтел, покраснел и трижды поцеловался с Карташевым.
– Ну, всего лучшего.
Шуман неуклюжей, проворной походкой, смущенно кивнув Шацкому, направился к выходным дверям.
Шацкий сейчас же после ухода Шумана сбросил с себя шутовской вид и заговорил простым языком.
– Ты грустен? Не могу ли я быть чем-нибудь полезным? Может быть, денег?
– Нет, спасибо. Да, невесело. Вот кончил и решительно не знаю, что с собою делать.
– Очень все это глупо организовано у нас. У одних все пять лет практики, у других ни разу. И моя судьба такая же будет. И в этом году опять никакой практики.
– Иди хоть в кочегары, – посоветовал Карташев.
Шацкий только досадливо дернул плечом.
– Что ж ты будешь делать? Домой поедешь?
– Ну, вот еще. Я уже третий год домой не езжу. Я ведь постоянно на практике, а с практики я еду прямо на лекции, потому что я остепенился и вот уже три года, как у меня нет ни одного потерянного дня. Что дня? Часа потерянного нет.
– И это, конечно, стоит денег?
– Не будем говорить об этом. Меньше, во всяком случае, чем служба моего брата в гусарах.
– Он кем там?
– Солдатом, mon cher, но это стоит десятка полтора тысяч в год. Держит, между прочим, своих лошадей для скачек. Теперь как раз скачки, и он зовет к себе в Варшаву. Старик в восторге: высылает ему и лошадей и деньги.
– Это тот твой брат, который поступал, когда мы кончали?
– Тот самый. В высшее заведение не пошел, и поверь, что сделает лучшую, чем мы с тобой, карьеру. Этот мальчик имеет нюх и поставлен не по-нашему. А мы с тобой… старики уже… Еще живы, еще не в могиле, но…
Суждены нам благие порывы,Но свершить ничего не дано…
Тряпки, mon cher. Третий звонок, прощай, и если когда-нибудь вспомнишь старого друга, каких теперь уж нет и быть не может…
Шацкий опять впал в свой обычный тон и махал стоявшему в окне вагона Карташеву. Вагоны медленно двигались, Шацкий еще раз махнул, повернулся спиной, постоял мгновение и, карикатурно раскачиваясь, быстро, толкая публику, помчался прочь.
Карташев уныло провожал его глазами.
Скучные мысли ползли ему в голову.
Быстро пронеслось время. Давно ли подъезжал он впервые шесть лет тому назад к этому Петербургу. Шесть лет промелькнули, как шесть страниц прочитанной книги. Он ехал тогда и мечтал, что в эти шесть лет он приобретет знание, которое даст ему прочную возможность независимо стоять в жизни. Но знания нет. Давно, еще в гимназии, потерял аппетит к работе, и если кто-нибудь не сжалится и не даст кусок хлеба, то он пропал.
Ах, может быть, и будет этот кусок хлеба, но так тоскливо, так пусто на душе. Назад бы опять, к началу этих шести лет, за работу.
Все быстрее и быстрее мчался поезд по зеленым кочкам и болотам.
Карташев печально смотрел в окно.
V
Приезд домой не освежил Карташева. По крайней мере, на первое время. Дома как будто все осунулось, уменьшилось.
Мать постарела, волоса ее побелели еще с болезни Карташева. Давно и эта болезнь была забыта, и отношения установились как будто прежние, но что-то из прежнего оставалось все-таки и навсегда легло между матерью и Карташевым. В той бывшей борьбе слишком уже обнаружилось как-то все и было так неприкрашенно, что всякое воспоминание и с той и с другой стороны о том времени вызывало прозу и горечь. А отсюда постоянное опасение как-нибудь коснуться этого прошлого, этого больного. Опасение коснуться не только на словах, но и в воспоминании.
Наташу часто вспоминали еще, и сильнее тогда вставало в памяти пережитое.
Зина по-прежнему была замужем за Неручевым, но дела их шли все хуже и хуже. Муж ее отчаянно кутил, а Зина толстела и ходила с опухшими глазами.
Аня кончала гимназию, религиозная, влюбленная в мать. Кончал гимназию и младший брат и, хлопая покровительственно старшего брата по плечу, говорил, горбясь:
– Так-то, батюшка, через годик и мы студентами уже будем.
– Ну, что, вас донимают в гимназии?
– Кого донимают, а кого и нет. Везде надо с умом. С умом проживешь, а без ума не взыщи. Мы тоже кое-что маракуем и на вершок сетей наплетем два.
– Не совсем понимаю, в чем дело.
– Не совсем это и просто, – отвечал многозначительно младший брат, – а в общем, как видишь, живем, хлеб жуем.
– Политикой занимаетесь?
– Что политика? Ерунда… Что мы, гимназисты, можем значить в какой бы то ни было политике? Надо быть уж совсем мальчишкой…
– Но все-таки такие мальчишки у вас в классе есть?
Младший брат горбился по-стариковски, делая ироническое лицо, и говорил:
– Есть и такие… Всякого жита по лопате, но суть не в них.
– Суть в таких, как ты?
– Я вижу, – отвечал младший брат, – ты хочешь, кажется, начать иронизировать, – ну что ж, на здоровье. Но если хочешь говорить серьезно, то я отвечу, что суть действительно в таких, как я. Мы ничем себя не воображаем, звезд с неба не хватаем, вершить судьбы любезных сограждан не собираемся, но свое дело, которое под ногой, исполняем и в будущем, надеемся, будем также исполнять. Не в обиду тебе будь сказано, – ведь кое-какая память о вас сохранилась, – вы все были чуть ли не гении, когда кончали гимназию, а знали-то вы, вероятно, ох как мало. Не знаю, что узнал ты за это время в своем институте.
– Ничего не узнал.
– Ну, что ж, сознание вины – половина исправления, говорят, а все-таки…
– Водку пьете, в театр ходите, собираетесь вы?
– Водку иногда для ухарства пьем, в театр ходим мало, в карты маненько маракуем.
– В какие игры?
– Больше в винт, иногда в макашку.
– Влюбляетесь?
– И не без этого, бо homo sum[1].
– Читаешь?
– Как тебе сказать? Попадется под руки, прочтешь, конечно. Но постоянно читать – времени нет. Если заниматься как следует, то когда же читать? Вы, конечно, в этом отношении счастливее нас были: вы считали возможным игнорировать занятия. Вы гении зато, а мы бедные ремесленники: куда пойдешь без знаний?
Увидев огорченье на лице старшего брата, младший сказал:
– Ты не обижайся. Гении вы не потому только, что там способности у вас, что ли, больше, чем у нас, а и по своему положению, как старшие в семье, – ты, Корнев, Рыльский, все вы ведь первенцы, на вас все внимание, а мы подростки, мы всегда в тени, – книги от брата, костюмы от брата, и это через все само собой проходит. И в результате – вам императорскую корону, вам все можно, и вы все можете, а нам зась, мы только вашего величества братья, мы обречены жить и прозябать только в тени ваших лавров. Вы, старшие, словом, съели наши доли, так уж где же нам сметь и на что больше можем мы надеяться, как не на свои усиленные труды.
– Однако… Ты, любимый братец, лет на десять старше, прозаичнее и скучнее меня… Перед тобой, как говаривал Корнев, я просто мальчишка и щенок.
– Ну, ну, унижение паче гордости.
– В бога ты веришь?
– Осмелюсь доложить, что верю. А ваше величество?
– Нет.
– Но в душе это вам не мешает креститься на каждую церковь и молиться на ночь?
– На церковь я не крещусь, а на ночь молюсь. Но это не молитва: это привычка, благодаря которой я вспоминаю каждый день всех близких мне. Точно так же я люблю все обряды рождества, пасхи, потому что они связывают меня с прошлым, и без этого жизнь была бы скучна.
– Носишь образок на шее?
– Висит – и ношу. Куда же мне его деть?
– Видишь ты, – наставительно заговорил младший брат, – я не люблю делать что-нибудь машинально, я люблю давать себе во всем отчет. Я не верю в неверующих людей. Я думаю, что предрассудками ли, поколениями ли, действительной ли своей силой, но вера так связана со всем нашим существом, что, отрешаясь от нее на словах, попадаешь в очень унизительное положение перед самим собой. По существу от нее не отделаться, а снаружи отрекся: ложь и фальшь. Так чем так, я лучше буду на виду у всех крестить себе лоб.
- Черные доски - Владимир Солоухин - Русская классическая проза
- Детство Тёмы (Главы) - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза
- Детство Тёмы - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза
- Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895 - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза
- Еврейский погром - Николай Гарин-Михайловский - Русская классическая проза