И вот, когда пришёл голод, он свои секретные полдня тратил на поиск всего съестного, что мог дать ему Лес. И грибы, и ягоды, и корешки осота. И смертушку в семью не пустил.
Абигаль шло восьмое лето, когда в село привезли отбитого у речных разбойников мальчишку. Чужестранца. Лет десяти. Еле живого. Вспомнив о взятых землёй сыновьях, Ганс упросил настоятеля купить мальчишку для монастыря. Он сам, дроводел, – не вечен. А тут – лет пять – и готовый работник. Сама судьба посылает подарок: давно пора бы выбрать кого-то, кому он мог бы передать дровяное своё ремесло.
Мальчишку купили. Задёшево. Ведь полуживой. Учёные монахи выспросили, откуда его завезли, несчастливого. По имени родины стали и звать: “Португалец”.
МАЛЕНЬКИЙ ЕВНУХ
Нет мундштука. Нет! Словно и не бывало. Кальян – вот он, в ящике, стоящем в углу, под наброшенным сверху ковром, вернее – стоявшем . Ох, и погуляла в Ашотиковой комнатке чья-то глумливая, злая рука. Всё перевёрнуто – от угла до угла, разбросаны вещи, и стянут на сторону ковёр, и сундук опрокинут, и высовывается из него ограбленный, усечённый кальян. Всё на месте, даже драгоценные безделушки, хранимые в шкафчике, – те, которые хочется видеть перед собой каждый день, а не томить во мраке собственной тайной сокровищницы. Мундштука – нет. Да пусть бы неведомый вор забрал всё, что здесь имеется, ведь есть тут вещи поценнее кальяна. Неведомый? Да ведь именнобагдадский вор поклялся украсть этот предмет… Но в этом случае – он в самом деле должен проходить сквозь стены!
Ашотик поднял глаза. Решётка в окне. Человеку возможно лишь руку просунуть. Дверь дубовая, вечная, проклёпанная железными полосами. Два замка. Без ключей не откроешь. Замки Ашотик подбирал заморские, для себя . Ну а на пути к дверце – четыре дворцовые стены, четыре полосы стражи, десяток янычар – до гарема, а в гареме – Али. Нет, не пройти. Невозможно. Но кто-то, очевидно же, был в самой комнате! Ходил, двигал вещи…
В кальяне – Ашотикова жизнь. Узнает Хумим-паша, что в гареме, – о, Аллах! – в гареме, где его жёны, был кто-то чужой – тогда лёгкой смерти не жди. Вот тогда, кизляр, напоёшься. Хотя это – пугалки для детей, это – вряд ли. Смерть будет лёгкой. Вот он, флакон с бесценным, проверенным ядом, стоит на полке, стекляшкой пробки посверкивает. Этот путь у нас есть, это ладно. Сядет-ка Ашотик, да подумает – нет ли какого выхода получше.
Маленький, рыжий, с обиженным детским лицом человечек пнул золочёной туфлей ковёр, сел на опрокинутый ящик, поместил локти на колени, ладошками закрыл уши и стал думать.
Что смертный, маленький человек может в такой ситуации сделать? Имеются два решения: или разыскать проклятого вора и выкупить унесённый мундштук (деньги есть), или… Или изготовить новый! Нет, невозможно… Но, собственно, почему? Золото есть. Знакомый ювелир – тоже есть. Нет двух вещей: шести, величиной с ноготь мизинца, сапфиров, и – о, проклятье! – самого мундштука, с которого можно было бы снять точный размер… Стоп! Есть! Не сам мундштук, конечно, а слепок! Ашотик даже забормотал торопливо, успокаивая понёсшееся вскачь сердце: “Тихо-тихо-тихо…” Он торопливо стал вспоминать события недельной примерно давности. Хумим-паша выехал на охоту. Да. Ашотика взял с собой. На тот случай, если захочется послушать сладкое пение после сытного, под сенью деревьев, обеда. Да. Подстрелили на берегу ручья пришедшую на водопой антилопу, да тут же на костре и изжарили. Паша и визири ели горячее мясо, запивали рубиновым лёгким вином, и… и потом Ашотик пел свои песни, а паша, лёжа, опершись на локоть, курил. Он курил свой кальян, и на лице его было сладкое, неземное блаженство. С этим счастливым лицом он и уснул. Визири, сняв туфли, принялись тихо сновать по тенистой поляне, отгоняя маленьких голосистых птичек, которые могли почивающего пашу разбудить. А замолчавший на время Ашотик смотрел на спящего господина с лёгкой досадой и лёгким презрением: у того из вялой руки выпал мундштук ещё курящегося кальяна – и, откатившись, лёг прямо в мокрую прибрежную глину. И лежал там так, пока Хумим спал – два часа или больше. Ашотик делал вид, что не замечает, как валяется в глине драгоценный предмет, – иначе ему пришлось бы самому поднимать и оттирать мундштук, а с какой стати он должен пачкать свои белые холёные пальцы? Паша же, ворочаясь, откинул руку и ещё глубже вдавил мундштук в вязкое жёлтое месиво. Потом проснувшийся господин обронил короткое слово – и вмиг торопливая свита подхватила с земли изысканное походное снаряжение – и, конечно, кальян – подвели Хумиму коня и умчались. Ашотик готов был поклясться, что, подскакивая на невысоком своём жеребце, он оглянулся на миг и заметил, что от мундштука, который лежал, вдавившись в глину, остался глубокий отчётливый отпечаток. Это – последний мостик на дороге к спасению. Пусть призрачный, шаткий, но, если он сохранился, – флакон с ядом можно на время вернуть на его место на полке…
Вскочил Ашотик и побежал в недра гарема, на ходу торопливо продумывая то неотложное, что следовало предпринять. Он пронёсся вдоль комнат Хумимовых жён, и потом сквозь длинный зал, где ютились совместно наложницы и жёны рангом пониже, и здесь, в уютной нише дальней стены – нише с оконцем и вентиляцией, предметом жгучей зависти и вожделения обитательниц гарема – нашёл то, чему в планах своих отводил чрезвычайно важную роль: юную, чистую, озорную змейку – Бигюль. Не тратя времени на объяснения, он схватил изумлённо вскинувшую на него глаза девочку за узкую ладонь и, потянув (Бигюль сидела над каким-то цветистым шёлковым рукоделием), поднял на ноги. И так, не выпуская её руки, протащил торопливо обратно. Здесь, когда они пересекали гаремный удушливый зал, кто-то бросил в спину девочке злое, язвительное слово. Как ни спешил Ашотик, а всё-таки резко остановился, нашёл острым взглядом дерзкую наложницу и, вытянув к ней толстый палец, зловеще и тихо сказал:
– Услышу сегодня ещё одно твоё слово – вечером из тебя суп сварю.
И скрылся за балдахином, отделяющим зал от анфилады привилегированных [2] комнат, и увлёк за собой гибкую, тоненькую подружку. Он не сомневался в том, что происшествие это повергло в ужас всех находившихся в зале. Он знал, что несдержанная наложница ночью будет страшно наказана: ей растянут руки и ноги, на лицо набросят подушку и станут медленно душить, строго следя, чтобы не перестараться. Таким образом, на ней не останется следов от побоев, а страх перед повторением наказания поселится в ней если не навсегда, то очень, очень надолго. И уж конечно, мучить её станут не оттого, что так любят Бигюль и Ашотика, нет. А за то, что разъярённый кизляр мог наказать – и довольно жестоко – всех остальных, невиновных.